«Все равно, — звенело в голове. — Теперь уже все равно», — гремели в ней погребальные колокола.
Вот только по ком они звонили — по душе или по телу, — Захарьин никак не мог разобрать, и почему-то ответ на этот вопрос беспокоил его больше всего. Именно на этот, а не на то, что сейчас скажет Василий Иоаннович, да как поступит, услышав его слова, и вообще — что повелит сделать с ним самим. Была, правда, одна мыслишка, но и та скорее из разряда злорадных: «Я-то хоть свой род уберег, а вот ты…»
Об этом он и думал, глядя на широкую, по-бабьи жирную — не иначе как в мать уродился — спину великого князя.
Наконец тот, с видимым усилием, натужно кряхтя — а ведь не так давно за тридцать перевалило, — поднялся с колен, скептически посмотрел сверху вниз на Михайлу, пришедшего невесть зачем — таким не хвалятся, — и суховато произнес:
— Следуй за мной. — После чего не оглядываясь прошел вперед, уверенно шествуя по многочисленным переходам, галерейкам и даже два раза проходя через какие-то холодные и явно не отапливаемые узенькие коридорчики, пока Захарьин вовсе не запутался — где они и куда вообще направляются. Впрочем, он и не запоминал. Ему и это было неважно — идем, и ладно.
В светлице, куда они вошли, тоже не топилось. Совсем. Да и убранством своим она скорее напоминала келью монаха-отшельника, принявшего на себя великую схиму: стол, стул, лавка. И все. Правда, стул был с высокой резной спинкой, каких у монахов не бывает. Разве что у непростых, а, скажем, у игуменов, а то и епископов. Резьба была затейливой, но немного странной. Чувствовалось в ней что-то языческое, буйно-дикое, хотя в то же время и красивое. Михайла Юрьич даже залюбовался, да так, что вздрогнул от неожиданности, услышав голос Василия Иоанновича:
— Сказывай, почто пришел?
— Сполнили мы, — хрипло произнес он то, что не должен был произносить, ибо государь повелевает убить, но не любит слышать, как убивали, особенно если убитый — родной племянник, пускай только по отцу. Но Захарьину было настолько безразлично, что он даже повторил для пущей ясности:
— Сполнили, сказываю.
— Что же это ты сполнил? — передразнил его Василий Иоаннович, будучи не просто уверенным, но абсолютно убежденным, что дальше говорить у Захарьина не хватит наглости.
— Убили мы Димитрия, яко ты повелел, — бухнул тот.
— Я?! — удивление великого князя казалось столь искренним, что Захарьин на мгновение даже засомневался — уж не почудился ли ему тот разговор один на один в покоях охотничьего терема, выстроенного всего четыре года назад.
Однако сомнения тут же улетучились, потому что в следующем возгласе Василия Иоанновича явно слышалась фальшь.
— Да как же ты мог такое удумать?! — И тут же, но гораздо естественнее, прозвучал следующий вопль: — Да как ты решился ко мне с этим прийти?!
— По повелению невинно убиенного, — флегматично пояснил Михайла и простодушно продолжил: — То его прощальная просьба была, а взамен он обещал не противиться, когда мы его давить учнем.
— Да ты! Да я! Да я тебя! — чуть не задохнулся от гнева великий князь.
Но Захарьина было не остановить, потому что, когда человеку все равно, зажать рот не просто трудно — практически невозможно, во всяком случае — словами.
— На все твоя воля, государь, — равнодушно согласился он, — но допрежь того выслушай то, что он повелел передать.
И Михайла повторил все, что сказал Димитрий. Слово в слово. Как-то вот запомнилось ему, да так крепко, что он даже ни разу не запнулся.
— И что мне с тобой теперь делать? — как-то беспомощно спросил Василий Иоаннович, поежившись от нервного озноба, почему-то охватившего его крупное упитанное тело.
— А что повелишь, — пожал плечами Захарьин.
Он не продолжил свою фразу и не сказал, что ему теперь все равно, но она и без того явственно читалось у него на лице. Великий князь не был дураком и прочитать ее смог, после чего, осекшись на полуслове, растерянно умолк и уставился на Кошкина-Захарьина, продолжавшего возвышаться над ним могучей глыбой и возвышаться не только всей своей крепкой фигурой, но и духом, который продолжал парить там, где всем все равно, следовательно, в недоступных для самого Василия Иоанновича высях. И дух этот нельзя было ни ссадить, ни сбросить, ни… Словом, ничего нельзя с ним сделать, а дожидаться, пока он сойдет вниз добровольно, великий князь не смог. На какое-то мгновение он вновь ощутил себя совсем маленьким и беспомощным, который терпеливо сносит слюнявые губы огромной матери, усердно ласкающей его и то дело приговаривающей: