В гербе самодержавия царского св. Георгий Победоносец, пронзающий копьем крылатую тлю. А в герб самодержавия народного — бескрылая Победоносная Тля.
Самое страшное в страшном сне нельзя рассказать, почти вспомнить нельзя. Так мы не можем рассказать того, что сейчас происходит в России: уже почти не помним.
Идучи по петербургским улицам и вглядываясь в лица, сразу узнаешь: вот коммунист. Не хищная сытость, не зверская тупость — главное в этом лице, а скука, трансцендентная скука «рая земного», «царства Антихриста».
В Петербурге давно уже все фабрики стали, трубы не дымят. Небо над умирающим городом — ясное, бледно-зеленое, как над горными вершинами. На улицах снег — девственно-белый, как в поле. Все лавки закрыты; прохожих мало; езды почти никакой — только редкие автомобили с комиссарами, да грузовики с красноармейцами. По середине улицы — лошадиная падаль с обнаженными ребрами; собаки рвут клочья кровавого мяса. На мохнатых лошаденках едут башкиры, желтолицые, косоглазые; поют заунывную, дикую песнь, ту же что пели в солончаковых степях Средней Азии.
К голоду легче привыкнуть, чем думают. Мы питались полгода мерзлым картофелем, кислой капустой да черным хлебом с соломой, — и ничего, привыкли. Даже чувствовали ту легкость, окрыленность духа, о которой говорят христианские подвижники. Никогда так вкусно не ели: два кусочка сахара с коркой черного хлеба — целое пиршество.
Страх голода страшнее самого голода. Мы продали все, что могли — платья, мебель, посуду, книги — и предвидели, что скоро продавать будет нечего. Когда фунт хлеба — 300 рублей, а фунт масла — 3000, — никаких денег не хватит, и голодная смерть глядит в глаза.
Великий русский писатель Василий Васильевич Розанов умер от страха голода. Перед смертью подбирал окурки папирос на улицах.
Холод мучительнее голода. Добрый чиновник из комиссариата внутренних дел прислал нам немного дров из крематория; обещал также прислать из кладбищенских рощ, которые будут рубить на дрова. Но этих мертвецких дров нам не хватало. Кое-как отапливали две-три комнаты; остальные заперли. Сидели в шубах. Глядя на библиотеку, утешался мыслью, что можно будет топить сначала полками, а потом книгами.
В Москве водопроводы стали. Уборные заперты, и запрещено ходить в них, под страхом «расстрела». Больные ходят на чердак, а здоровые — на двор. На дворах — горы нечистот замерзших. Вывозить некому и некуда. К весне растают.
Замерзшие водопроводные трубы лопаются; стены домов разрушаются. Еще две-три таких зимы, — и от русских городов останутся одни развалины.
Может ли Россия прожить без городов? Отчего же нет? Россия — деревня; деревня не любит города: «Довольно кровушки нашей попили, проживем и без вас!» И проживут. Одичают, озвереют, обовшивеют, но проживут и будут сыты. Когда мозг поражен, человек впадает в идиотизм. Но идиоты живут иногда очень долго и здоровеют, жиреют. Что если русский народ превратится в такого идиота, жирного, «белоглазого», чей зловещий образ так пугал знатока русской деревни, Ив. Бунина? Не утвердится ли коммунистический рай на плечах этого идиота, как небо на плечах Атласа?
«Что такое Россия? Ледяная пустыня, по которой ходит лихой человек». Слова, сказанные К. П. Победоносцевым.
По двадцатиградусному морозу, за пятнадцать верст гоняют на окопные работы семнадцатилетних курсисток и старых профессоров-академиков. Горький возмутился, написал Ленину; просит, чтобы этого не делали. Как будто не сам Горький с Лениным это сделали.
Ленин — самодержавец, Горький — первосвященник. Он — в такой же ласковой оппозиции к Ленину, как Суворин — к Николаю II. У Горького и Суворина — одно и то же лицо, на все готовое: «Чего изволите?» У обоих в душе — один и тот же провал в пустоту, в нигилизм, в «босячество». Оба — великие блудники или, вернее, блудницы. Абсолютная русская женственность, абсолютная проституция.
Горький основал многомиллионное издательство русских переводов европейских классиков, «Всемирную литературу» — богадельню для умирающих от голода русских писателей. Плата за печатный лист в 40000 букв — 300 ленинок, 3 царских копейки — фунт хлеба. Достаточно для медленной смерти от голода.
Спекулянт Гржебин, стоящий за спиной Горького, скупает за гроши всю русскую литературу. В паутине этого паука все русские писатели бьются, как мухи.
В Москве изобрели новую смертную казнь: сажают человека в мешок, наполненный вшами, и вши заедают его до смерти. В такой мешок посадил Горький душу России. А Европа гадает: возможна или невозможна постепенная эволюция от вшивого мешка к правому порядку.
Палачи-китайцы продают на рынках вместо телятины мясо расстрелянных. Может быть, это легенда. Но несомненный факт, рассказанный мне очевидцем, что в петербургском Институте экспериментальной медицины бульон для разводки бацилл изготовляют из пропускаемой сквозь мясорубку человеческой печени. А Европа гадает, возможна или невозможна постепенная эволюция от человеческой мясорубки к свободе, равенству и братству?
Среди русских коммунистов — не только злодеи, но и добрые, честные, чистые люди, почти «святые». Они-то — самые страшные. Больше, чем от злодеев, пахнет от них «китайским мясом».
Все лето 1919 года прошло в «пытке надеждой». Освобождения ждали мы со дня на день, с часу на час. Когда при наступлении Юденича приближались глухие звуки пушечных выстрелов, мы прислушивались к ним, как погребенные заживо — к стуку в крышку гроба. Люди обезумели: видели разъезды белых на Забалканском проспекте; когда раздавалась военная музыка, вскакивали утром с постелей и кидались к окнам, думая, что это первые отряды освободителей. Глядя на аэропланы белых, смеялись и плакали.
Но выстрелы, постепенно удаляясь, наконец, умолкли. И мы перестали ждать: поняли, что в гробовую крышку стучали, потому что заколачивали гроб.
Тогда же поняли мы, что мир будет заключен, и мнимое «невмешательство» Европы в русские дела окажется действительным вмешательством в пользу большевиков. То, что тогда Европа сделала с Россией, никогда не простится. Не мы — вам, а вы сами себе не простите.
В чем смысл мировой войны? В торжестве права над силой. Но, заключив мир с большевиками, Европа признает такое торжество силы над правом, какого еще никогда на земле не бывало, и тем уничтожит смысл мировой войны.
Перед нашими окнами, посередине улицы, выросла густая зеленая трава. В тихие летние дни ветер шелестит в траве и уносит прозрачный пух одуванчиков…
Смотрю на голубое небо, как сквозь решетку тюремную. Вся Россия — тюрьма: чувство это не покидало меня в течение двух с половиной лет ни на одну минуту.
Против наших окон — Дом инвалидов. Днем и ночью доносятся оттуда однообразно-унылые звуки гармоники. Когда я долго прислушиваюсь к ним, мне кажется, что я давно умер, время кончилось, и наступила вечность. Как в Апокалипсисе: «Клялся ангел Живущим во веки, что времени больше не будет». Скука, премирная неземная скука рая земного, царства Антихриста.