- Молчите! - вскрикнул я, испугавшись этих опасных слов, которых никогда не решался произнести вслух. - Я вам ничего не говорил об этом.
Но она не слушала меня, увлекаясь и пьянея этой новой мыслью.
- Бегите! - шептала она воспаленными губами. - Какая счастливая мысль! Ведь это подвиг! Поймите, что честному человеку здесь делать больше нечего. Мы разлагаемся!
IV
Ночью, когда в общежитии утихала жизнь, я уединялся за работой в своей квадратной {75} комнате, напоминавшей шкатулку. В открытое окно проникало черное неподвижное небо, в воздухе было душно, не шевелились листья деревьев, как будто вокруг меня остановилась жизнь. Сонливое чувство неслышно подкрадывалось ко мне, и я повидимому легко поддался этому трудно преодолимому соблазну; я спал тревожно, с поникшей головой, как пассажир в вагоне. Вдруг, чья-то "заботливая" рука встряхнула меня за плечо. Я не испытал удовольствия от этого прикосновения, тем более, когда проснувшись увидел перед собой хорошо вооруженного человека в "прославленной" форме НКВД. Мне казалось, что я все еще сплю и хотелось скорее проснуться от этого страшного сновидения. Но все оказалось наоборот.
- Следуйте за мной, - сказала форма, заикаясь и давясь словами, точно костью.
Я увидел себя на яву, и покорно поплелся за ним, как овца, припоминая в это время все, "в чем был и не был виноват" перед советской властью. Тем временем, человек в форме привел меня в комнату сестры, где было много других в такой же форме, удивительно похожих друг на друга людей. У двери стоял неподвижно часовой, а среди комнаты, точно на пляже я увидел в ночном белье Аню и мою сестру. Мебель была сдвинута, шкафы раскрыты, постель сброшена с кроватей на пол, и мне представилось, что нас грабят, и следует звать на помощь.
- Вам полагается сидеть и молчать, - сказал обращаясь ко мне заика, и указал на стул. Я обратил внимание на его мясистое, откормленное лицо, на котором не было видно {76} ни ресниц, ни бровей, никакой растительности. Неподвижные синие глаза казались нарисованными и имели поразительное сходство с плакатом.
Пока другие производили обыск, заика призывал Аню к благоразумию. Он советовал ей отказаться от безумных мыслей свергнуть советскую власть, и убеждал ее помочь работе следственных органов, ничего не скрывая от них, как от самой себя, и что сейчас она сама может решить свою судьбу.
- Что же вы молчите? - спросил он, не сводя с нее своих нарисованных глаз.
Аня стояла неподвижно с плотно закрытыми губами, как оловянная фигурка на столе: ее можно было передвинуть или опрокинуть, но нельзя было заставить ее заговорить.
- Вы напрасно упираетесь, - сказал заика, давясь словами. - Нам все известно. Нам известны не только нелегальные бумаги, которые храните вы в своем портфеле, но и все ваши нелегальные мысли, которые вы храните в своей голове.
Аня молчала.
Тогда он обернулся к двери и внезапно преобразился.
- Стрелок! - закричал он другим голосом. - Заставь заговорить эту дрянь!
Я не успел заметить, как Аня рванулась к открытому окну, пытаясь броситься вниз, но сильным ударом приклада стрелок отбросил ее от окна в мою сторону; она повалилась на пол, и застонала. Мне стало страшно от мысли, что я не могу защитить ее, что я должен "сидеть и молчать", когда на моих глазах совершается {77} преступление. Я должен смотреть безучастно, как сильные бьют слабого, и как замкнутые гордостью губы женщины обливаются кровью.
Я старался не видеть, как солдаты одевали ее в поношенное синее платье, точно покойника перед погребением; как натягивали ей на ноги чулки и, взвалив ее на плечи, на манер убитого зверя, унесли навсегда из дому. {78}
Встреча с пустыней
Лето было в самом разгаре, когда я приехал в Ашхабад. С походной сумкой за плечами, я шел по этому воспаленному городу, построенному на песке и окруженному песками Кара-Кума. На юге подымались до небес отроги Копет-Дага, заслонявшие собой персидскую границу. Как каждому советскому жителю, мне было приятно и тревожно находиться в такой непосредственной близости с чужой страной, о которой я знал тогда не больше, чем о загробной жизни.
Я поселился в доме для приезжих, где на большой веранде, ничем не защищенной от солнца, комаров и ночных воров, были расставлены рядами голые железные койки, нагревавшиеся за день настолько, что за ночь не успевали остыть. Посреди двора стояла водокачка, от которой не отходили голые люди, страдавшие от жары; соблюдая очередь, они осторожно подходили под кран, вскрикивали от холодной струи и на минуту оживали.
- Раздевайтесь! - закричал на меня человек в трусиках с красивым лицом южанина. - У нас здесь одетым ходить стыдно, - продолжал человек в трусиках, приветливо улыбаясь, точно знал меня с детства. Недавно демобилизованный из армии, он получил назначение заведывать этим пустым домом, и был {79} вероятно вполне доволен своей службой. Это было заметно по его шутливой манере говорить с прибаутками, по его расположению к людям. Он смотрел на свою работу, как на праздное занятие, и не скрывал этого ни от кого.
Я охотно разделся и стал под кран. Подземная вода обожгла меня холодом, и я стал зябнуть на солнцепеке.
- Не пугайтесь, - смеялся заведующий домом, - против холода у нас есть верное средство, - намекая, должно быть, на спиртные напитки; он любил выпить.
- А вот от жары никаких средств нет...
Веселый и задорный его нрав казалось оживлял даже эту сожженную ашхабадскую траву и хмурые деревья, покрытые здесь вечной пылью.
Остынув под краном, в мокрых трусиках, с необсохшими телами, покрытыми точно росой, мы пошли с ним договариваться о помещении.
- Выбирайте себе койку, которая погорячей, - смеялся он, - вот тебе и все помещение... Дорого не берем, за ночь полтиник, за день три рубля. Барахло свое неси ко мне на квартиру, чтобы не сперли. Жинка у меня, баба добрая, сердечная, она и тебя накормит борщем. По банке водки тоже найдется, а потом разберемся что к чему. Кстати, кто ты?
Я засмеялся.
- С этого надо было начать.
- Глупости, - возразил он, - не по паспорту узнаю я человека, а по его морде. Весь твой паспорт у тебя на лице... {80}
Пили мы с ним и закусывали, а жена его, на самом деле, очень внимательная и любезная, все добавляла нам в тарелки, и от каждого его слова смеялась, даже тогда, когда он ничего смешного не говорил.
Разговорились мы о беглецах, которых, по его словам, много развелось в последнее время вдоль всей границы.
Пьяненький и добренький, он говорил с грустью:
- Глупый наш народ! Ну, скажи мне по совести, чего это они бегут целыми толпами к персюкам? Чего они там не видели? У нас щи лаптем хлебают, а там, говорят, суп руками пьют. Некультурный народ...
А жена его смеется без причины, видимо, довольная им, и потому радостная.
Я заинтересовался разговором, из которого легко можно было понять, что охота за беглецами стала здесь своего рода промыслом, профессией, доходным занятием. Только исключительная удача помогала настрадавшимся людям перемахнуть через горы, служившие большим соблазном для взрослых и детей.
Посмотрев на карту, покрытую ожогами большой пустыни, где бродило теперь бесчисленное множество отрядов басмачей, совершавших набеги на партийные и советские учреждения, мне понравилась мысль пойти по следам верблюдов и, обойдя горы, выйти на караванный путь.
Так я и сделал.
На другой день я уже сидел в вагоне, уносившем меня из Ашхабада в занесенный песками город Теджен, служащий оазисом для {81} караванов, которые ходят по движущимся пескам Кара-Кума. В вагоне было тесно и душно. Со всех сторон меня теснили туркмены в ватных халатах, похожих на стеганные одеяла, в высоких бараньих шапках, придававших каждому вид разбойника. Одни не выпускали изо рта длинные дымящиеся чубуки, мешавшие дышать, другие поминутно сплевывали на пол зеленый табак, который держали под языком до тех пор, пока он не начинал разъедать кожу. Молчаливые и равнодушные на вид, они были опасны своей затаенной ненавистью, не знающей пощады. Это были скотоводы, у которых государство отобрало скотину, хлопкоробы, у которых отобрали хлопок, шелководы, у которых отобрали шелк, хлеборобы, у которых отобрали хлеб.