- Ничего, - говорил я как можно спокойнее, утешая умиравшего ребенка. - Уже скоро приедем мы на колхозный двор и накормим тебя досыта. Ты не беспокойся - не все люди злые. Много теперь голодных людей, но есть и сытые. У председателя обязательно хлеб есть. Мы у него попросим, он даст... А потом я отвезу тебя в город, там есть школы и детские дома, там много таких бездомных детей, как ты... - и долго еще я рассказывал ей сказку о городской жизни, о людях, которые живут под крышей, спят на постелях и пьют чай со сладкими леденцами.
- Дяденька, - спросила она робко, - а какие бывают леденцы - они холодные?
Совсем счастливая, она скоро заснула, прикрытая рогожей. Неожиданно подул холодный степной ветер. Он шел низом, крадучись; он забирался под кожу, срывал рогожу со спящего ребенка, и вырывал из штанов мужика заплатанную рубаху. Молчавшие до того деревья - заговорили, черные кусты зашевелились, {43} и по траве пронесся приятный шопот живых голосов.
"Это к дождю", подумал я и просил мужика гнать быстрее. Он хотел что-то ответить и вдруг странно затих, обернувшись и пристально всматриваясь в спящего ребенка.
- Тормоши ее... - сказал он, наконец, опомнившись. - Не пускай ее спать... Голодные всегда во сне мрут.
Девочка неохотно пробуждалась, когда я громко будил ее, звал разными нежными именами. Она отстраняла меня своими слабыми руками и говорила жалобно:
- Оставьте меня... у меня все кишки болят...
Быстро соскочив с подводы, мужик снял с себя веревку, засаленную и всю в узлах, на которой держались его штаны, и туго затянул ею больную под самые ребра. По его ловким движениям было видно, что он умеет обращаться с умирающими от голода; он уверял меня, что этим способом многих удалось ему спасти от верной смерти.
Боль стала быстро утихать и в глазах ребенка зажглась надежда. Она заговорила оживленно, как перед смертью, не отпуская от себя моей руки:
- Ты меня, дяденька, не прогоняй. Ты, дяденька, делай со мной все, что хочешь... Ты меня, дяденька, держи при себе заместо собаки... - и совсем слабая, опять погружалась в опасный сон.
___
Когда наша подвода загремела по твердой мостовой, пробираясь между редкими избами {44} без заборов с потухшими огнями, село уже спало.
Близкое присутствие людей, мирно спавших в душных и тесных избах за крепко закрытыми ставнями и дверями, внушало спокойное чувство.
Страшнее всего казалось мне в эту ночь одиночество. Хотелось скорее услышать человеческие голоса, дышать даже этим тяжелым запахом никогда не проветренных изб, и вместе со всеми спать вповалку на голом земляном полу.
Но никто не впускал нас внутрь, никто не отзывался на наш стук, и еще тяжелее испытывал я одиночество среди живых людей.
Мы остановились среди дороги.
- Куда везти? - спрашивает мужик, и сойдя с подводы, тайком сворачивает из газетного лоскутка цыгарку. Повернувшись спиною к ветру, он долго выбивает из кремня огонь, ловит самокруткой искру и обо всем забывает.
- Вези в контору колхоза, - говорю я, - надо скорее девченку накормить, она уже пухнет.
- Там теперь пусто... - отвечает он равнодушно, и глубоко затягивается вонючим дымом.
- Тогда вези к председателю домой.
- К нему тоже нельзя, рассерчает. Он молодую к себе взял и никого теперь не пускает...
- Вези! - говорю я решительно, и мужик неохотно влезает на старое место.
Опять загремела наша подвода по неровной дороге, опять побежали от нас закрытые на засов избы, и нигде ни души, даже собак не {45} слышно. Вот проезжаем мы старые заброшенные коровники без скотины; дальше видны новоотстроенные колхозные конюшни без лошадей; при конюшне пустой инкубатор, который ждет из города яиц на вывод. А вот и кооператив, в котором торгуют водкой, и где перед весенней посевной происходят между бабами кулачные бои за мануфактуру.
А девочка мучается. Она уже не просит хлеба, и обманчивые рассказы о городе больше не соблазняют ее. Она хочет жить, даже с этой болью в теле, всегда голодной, бродячей нищенкой - но только быть живой. И так же, как взрослые, она не умеет объяснить себе этого, ничем непреодолимого желания.
- Мне страшно... - повторяет она все чаще, когда подвода остановилась у чисто выбеленной избы с железной крышей. Рыжий пес, похожий на теленка, показал зубы и зашелся. В избе зашевелились, и мужской голос отозвался из глубины:
- Кого ночью черт носит!
- Впустите, - ответил за меня мужик, и оробел. - Я к вам корреспондента из центра привез.
Смирившись, председатель зажег ручной фонарь, отбросил с двери засов и позвал в избу.
Нас встретили молодые в нижнем белье из грубой домотканной материи. Деревянная некрашенная койка с раскрытой постелью стояла близко к столу и еще дышала человеком. На всех стенах висели для украшения плакаты с изображением веселых шахтеров под землей {46} и улыбающейся старухи у раскаленной мартеновской печи.
Извинившись, я просил председателя накормить, чем есть, голодного ребенка, и как можно скорее, а сам засмотрелся на счастливые лица этих, не схожих между собой, молодых людей. Он был рыжий, слабый на вид и нескладный, а она - черноволосая, крепкая телом и полная сил. У него были не добрые глаза, зеленые и глубокие, а у нее - совсем черные, живые и привлекающие к себе.
Женщина встрепенулась, глядя на ребенка, лицо которого вздулось уже, как у утопленника, и пошла скорее кипятить воду.
Я сказал председателю в сердцах:
- Хорошие у вас здесь порядки - дети валяются на дороге, как щенки! Мы ее на дороге подобрали.
- За этим нехай сельсовет смотрит... - сказал он и отвернулся.
Скоро женщина принесла чайник с кипятком, потом вынула из сундука кусок несвежего хлеба с обгоревшей коркой и позвала к столу. При виде хлеба девочка замычала, как животное, и полезла на стол ногами.
- Тебе нельзя... - сказал председатель строго, - ты сперва кипятку попей, а не то помрешь... - и заслонил от нее хлеб рукой.
Девочка странно преобразилась. Совсем хищная, не зная страха, она стала отнимать у него хлеб, царапая и кусая его руку, на которой проступала кровь. Она могла загрызть его, задушить своими слабыми пальцами, вырвать ногтями его глаза, как птица клювом. {47}
- Дура!..- произнес он, озлобляясь, и махнул рукой.
Никто не решался подойти к ребенку, когда она, протянув ноги, сидела на полу, пугливо оглядываясь. Она крепко держит обеими руками этот черствый ломоть и жадно откусывает его большими кусками. Избыток радости делает ее веселой, и она трогательно смеется со слезами, как дурочка. Жизнь кажется ей прекрасной, заманчивой, радостной. Она уже больше не думает о смерти, не зная о том, что с каждым проглоченным куском она приближается к ней.
Умирала она тяжело, в страшных муках, катаясь по полу, призывая на помощь Бога. {48}
Откровенная беседа
Когда вздрогнул поезд и мимо окон закачались пьяные стрелки, пассажиры притихли и подобрели. Нельзя было поверить, что совсем недавно эти люди были готовы на самые отчаянные поступки, чтобы отвоевать лучшее место в вагоне, ругались непристойными словами, ненавидели друг друга и лезли в драку. Теперь же, каждое купэ напоминало счастливую семью; незнакомые люди угощали друг друга чаем и мирно беседовали, радуясь чужою радостью и огорчаясь чужим горем.
Мы ехали тогда прямым сообщением из Москвы в советский Туркестан, - из Европы в Азию, - а дальние путешествия, как известно, сближают людей. Я находился среди аспирантов восточного института, впервые отправлявшихся на Восток для практических занятий. Аспиранты кичились своею партийностью, своими заслугами и орденами, старались показать свое превосходство передо мной, отчего я часто чувствовал себя среди них чужим и незначительным человеком. Но хуже было еще, когда они просто не замечали меня, как вещь, которая давно вышла из употребления.
Но теперь всг переменилось - здесь все мы стали равными, как на чужбине. В то время мы проезжали уральские горы с последними {49} поселениями оренбургских казаков, и стали приближаться к киргизским степям. Всг здесь было мне знакомо: и люди, не умеющие прощать и сносить обиды; и небо, рождающее мечту; и солнце, которое можно ненавидеть. Мои спутники не скрывали своего враждебного чувства к этому азиатскому солнцу. Раздраженные жарой, они были особенно грубы, невоздержаны, принебрежительны к туземцам, которые толпами набивались в вагоны на каждой маленькой остановке. Аспиранты уже больше не следят за собой, смотрят на киргизов свысока, и при всяком случае открыто оскорбляют их больное самолюбие, каким всегда страдают невежественные и отсталые люди.