Павел, в белом полотняном камзоле, в ночном колпаке спит на постели.
В прихожей два часовых камер-гусара, Ропшинский, помоложе, и Кириллов, постарше, дремлют на скамье у печки.
Ропшинский встает, зевает, потягивается, подходит к двери спальни, приотворяет первую наружную дверь, прикладывает ухо к замочной скважине и прислушивается
Кириллов. Спит?
Ропшинский. Спит.
Кириллов. Ну слава Богу. Теперь до утра, чай, не проснется. Умаялся, столько-то ночей не спавши.
Ропшинский. Как лег, так и заснул, точно ключ ко дну пошел. И помолиться не успел.
Кириллов. Ну, Бог простит! Что другое, а к молитве усерден. В прежние-то годы, в Гатчинском дворце, бывало, так-то ночью тоже стоишь на часах у спальни и все сквозь двери слышишь, как молится, вздыхает да охает, лбом об пол колотит, земные поклоны кладет – на паркете протерты, и нынче видать, словно две ямочки.
Павел (во сне). Часики фарфоровые белые с цветочками… Когда на них солнце, то в цветочках веселие райское…
Ропшинский (прислушиваясь). Бредит.
Кириллов. Ничего. Всегда во сне говорит, иной раз по-русски, а иной по-французски, внятно так, будто наяву; ежели в день был весел, то бредит спокойно, а ежели какие противности, то и сквозь сон говорит угрюмо и гневаться изволит… О-хо-хо, грехи наши тяжкие… Сохрани и помилуй Царица Небесная… Ложись-ка, Степа!
Ропшинский. Нет, я посижу, Данилыч, а то как лягу, не добудишься.
Кириллов. Ну, с Богом! А я тут у печки прикорну – дело наше старое – поясницу что-то ломит – не к морозу ли? Дай Бог морозца да солнышка…
Кириллов расстилает шинель на полу и укладывается. Ропшинский дремлет, сидя на скамье и прислонившись головой к печке. Сначала издали, потом все ближе и ближе, наконец, у самых окон, на деревьях Летнего сада, слышится воронье карканье.
Ропшинский. Слышишь, Данилыч?
Кириллов. А что?
Ропшинский. Воронье-то раскаркалось.
Кириллов. Да, вишь, проклятые! И с чего это ночью им вздумалось? Не к добру, ой, не к добру!.. То собачонка выла весь день, а то воронье. Как бы Государя не взбудили. Спугнул их, что ли, кто? Да кому ночью по саду ходить?.. Погляди-ка, Степка, что там такое?
Ропшинский (глядя в окно). Не видать – стекло замерзло. Вверху будто прояснело, вызвездило, а внизу не то вьюга метет, не то люди идут – много людей… войско…
Кириллов. Какое там войско, Господь с тобой! Спросонок, чай, мерещится.
Ропшинский. Может, и мерещится – мутно, бело – не видать…
Отходит к скамье.
Кириллов. Ну то-то… Дело ночное – всяко бывает. А то оградись крестом да молитвою – чур нас, чур, – тебя и не тронет. (Крестится и зевает.) О-хо-хо, грехи наши тяжкие… Сохрани и помилуй, Царица Небесная…
Кириллов и Ропшинский засыпают. Воронье карканье стихает. Фонарь чадит и гаснет. В окне голубоватый отсвет лунной вьюги.
Павел (во сне). Сашенька, Сашенька, мальчик мой миленький!..
Стук с лестницы в наружную дверь прихожей.
Кириллов (просыпаясь). Стучат!.. Степа, а Степа?
Ропшинский (в полусне). Воронье… воронье… Ох, Данилыч, что мне приснилось-то… (Coвсем проснувшись.) А? Что?.. Стучат?..
Кириллов. О, Господи! Уж не беда ли какая?.. Помилуй, Царица Небесная!.. (Надев саблю и подойдя к двери.) Кто там?
Голос Аргамакова (из-за двери). Отворяй! Отворяй!
Кириллов. Да кто? Кто такой?
Голос Аргамакова. Оглох ты, старая тетеря, не слышишь, что ли, по голосу? Я, я – Аргамаков, плац-адъютант…
Кириллов. Александр Васильевич, ваше высокоблагородие, чего угодно?..
Голос Аргамакова. Продери-ка глаза, пьяная рожа! Аль забыл, с кем говоришь?.. Я к его величеству с рапортом.
Кириллов. Государь почивать изволят, ваше высокоблагородие, – будить не велено…
Голос Аргамакова. Врешь, дурак! О пожарах и ночью докладывать велено.
Кириллов. Пожар? Где пожар?
Голос Аргамакова. В Адмиралтействе. Да черт тебя дери, долго ли мне тут с тобой разговаривать?.. Ужо на гауптвахте выпорю, так узнаешь, сукин сын, как команды не слушаться… Отворяй!