Выбрать главу

– А вот что опять из пушек палят. Южная армия, говорят, не присягнула, идет на Москву и Петербург, дабы провозгласить конституцию; и генерал Ермолов тоже; а сила у него большая, все войска Кавказского корпуса, который предан ему неограниченно. Я ведь его превосходительство Алексея Петровича знаю: орел! Из наших, суворовских. Чем черт не шутит, будет, говорят, династия Ермоловых вместо Романовых. Так вот, князь, какие дела: того и гляди, все начнется сызнова…

Голицын слушал, и опять загоралась в глазах его надежда. Но он потушил ее.

– Если и начнется, то не скоро, – проговорил, как будто про себя, тихо.

Но Фома Фомич услышал.

– Не скоро? Ну, а все-таки как?

– Да вам-то что? Ведь вы за царя?

– Мне, батюшка, ваше сиятельство, осьмой десяток идет. По старине живу, по старинке и думаю: коренной Россиянин всех благ жизни и всей славы отчизны ожидает единственно от престола монаршего.

– Ну вот, вы за царя, а я за республику. Так вам со мной и знаться нечего!

– И-и полно, князенька! Не так-то много на свете хороших людей, чтоб ими брезговать. Да и что мне с вами делать прикажете? Донести в полицию, что ли?.. Тьфу, неладный какой! Я-то за ним хожу, нянчусь, а он шпынять изволит! – хотел старичок рассердиться и не мог: детская улыбка, детские глазки тихою добротою продолжали светиться.

– Фома Фомич, пожалуйте к бабушке, – сказала Маринька, входя в комнату.

– А что? Что такое?

– Ничего, соскучилась по вас, сердится, что вы ее забыли, ревнует к князю.

– Сию минуту! Сию минуту! – весь всполошился Фома Фомич, вскочил и выбежал, семеня проворно старыми ножками.

«А ведь он все еще любит ее, как сорок лет назад», – подумал Голицын.

Сквозь старые деревья, опушенные инеем, заголубело, зазеленело, как бирюза поблекшая, или как детские глазки старичка влюбленного, зимнее небо; зимнее солнце заглянуло в окна. Прозрачные цветы мороза, как драгоценные камни, заискрились, и янтарный свет наполнил комнату. На желто-лимонном, выцветшем штофе заиграли зайчики, и на белом фризе позлатились голые тела амуров.

«Какая веселая комната! – опять подумал Голицын. – Это от солнца… нет, от нее», – решил он, взглянув на Мариньку.

Переоделась: была уже не в утреннем капоте и чепчике, а в своем всегдашнем простеньком платьице, креповом, белом, с розовыми цветочками; умылась, причесалась, заплела косу корзиночкой; черные, длинные локоны висели, качаясь, как легкие гроздья, вдоль щек. И, несмотря на бессонную ночь, лицо было свежее – «свежее розы утренней», как Фома Фомич говаривал, – и спокойное, веселое: от давешних слез ни следа.

Прибирала комнату, сметала крылышком пыль, расставляла в порядке стклянки с лекарствами; столовую посуду вынесла, чайную – вымыла; помешала кочергою в печке, чтобы головешек не было.

Голицын следил за нею молча: все ее движения, молодые, сильные, легкие, были стройны, как музыка, и казалось, все, к чему ни прикасалась, даже самое будничное, вдруг становилось праздничным, таким же веселым, как она сама.

Должно быть, почувствовала взгляд его, – обернулась, улыбнулась, подошла к нему, присела на край постели и наклонилась.

– Ну, что?

Солнечный луч разделял их, как полотнище ткани туго натянутой, и в голубовато-дымной мгле его светлые пылинки кружились, как будто плясали в пляске нескончаемой. Когда она склонилась, голова ее вошла в этот луч, и Голицын увидел, что черные волосы пронизанного солнцем локона отливают рыжевато-огненным, почти красным отливом, как сквозь агат – рубин.

– Ну да, рыжая! – засмеялась, глядя на локон и как будто сама удивляясь.

Он приподнялся, потянулся к ней, – луч разделяющий соединил их. Она еще ниже склонилась, и, поймав рукой локон, он прижал его к губам. Запах волос, девственно-страстный, опьяняющий, как крепкое вино, кинулся ему в голову.

– Не надо. Что вы? Разве можно – волосы? – вдруг застыдилась, покраснела, потупилась и, отняв локон, откинула голову.

Голицын опустился на подушку, побледнел и полузакрыл глаза в изнеможении. Голова его кружилась, и ему казалось, что сам он кружится, как те пылинки в луче солнца, – пляшет в пляске нескончаемой.

– Как хорошо, Маринька, солнышко мое! – шептал, глядя на нее сквозь солнце, с блаженной улыбкой.

– Что хорошо? – спросила она с такой же улыбкой.

– Все хорошо… жить хорошо… «Да, жить, жить, только бы жить!» – подумал он с такою жаждою жизни, какой еще никогда не испытывал.

Глава четвертая

Верховный Следственный Комитет по делу Четырнадцатого открыл заседания сначала в Зимнем Дворце, а потом в Петропавловской крепости. Все дело вел сам государь, работая без отдыха, часов по пятнадцати в сутки, так что приближенные опасались за его здоровье.