Бестужев сидел рядом с Муравьевым, в 13-м номере Кронверкской куртины. Между ними была такая же стена из бревен, как та, что отделяла Муравьева от Голицына, и такая же в стене щель. Они составили койки так, что лежа могли говорить сквозь щель.
В последнюю ночь перед казнью Муравьев читал Бестужеву Евангелие на французском языке: по-славянски оба понимали плохо.
– «Пришли в селение, называемое Гефсимания; и Он сказал ученикам Своим: посидите здесь, пока Я помолюсь. И взял с Собою Петра, Иакова и Иоанна; и начал ужасаться…»
– Погоди, Сережа, – остановил его Бестужев. – Это что же такое, а?
– А что, Миша?
– Неужели так и сказано: «ужасаться»?
– Так и сказано.
– Чего же Он ужасался? Смерти, что ли?
– Да, страданий и смерти.
– Как же так, Бог смерти боится?
– Не Бог, а человек. Он – Бог и Человек вместе.
– Ну, пусть человек. Да разве людей бесстрашных мало? Вон Сократ цикуту выпил, ноги омертвели, – а все шутил. А это что же такое? Ведь это, как я?
– Да, Миша, как ты.
– Но ведь я же подлец?
– Нет, не подлец. Ты, может быть, лучше многих бесстрашных людей. Надо любить жизнь, надо бояться смерти.
– А ты не боишься?
– Нет, боюсь. Меньше твоего, но, может быть, хуже, что меньше. Вон Матюша и Пестель, те совсем не боятся, и это совсем нехорошо.
– А Ипполит?
– Ипполит не видел смерти. Кто очень любит, тот уже смерти не видит. А мы не очень любим: нам нельзя не бояться.
– Ну, читай, читай!
Муравьев продолжал читать. Но Бестужев опять остановил его.
– А что, Сережа, ты как думаешь, отец Петр – честный человек?
– Честный.
– Что ж он все врет, что помилуют? О гонце слышал?
– Слышал.
– Зачем же врет? Ведь никакого гонца не будет? Ты как думаешь, не будет, а? Сережа, что ж ты молчишь?
По голосу его Муравьев понял, что он готов опять расплакаться бесстыдно, как дети. Молчал – не знал, что делать: сказать ли правду, снять святой покров надежды, или обмануть, пожалеть? Пожалел, обманул:
– Не знаю, Миша. Может быть, и будет гонец.
– Ну, ладно, читай! – проговорил Бестужев радостно. – Вот что прочти – Исайи пророка, – помнишь, у тебя выписки.
Муравьев стал читать:
– «И будет в последние дни…
Перекуют мечи свои на орала, и копья свои – на серпы; не поднимет народ на народ меча, и не будут более учиться воевать…
Тогда волк будет жить вместе с ягненком… И младенец будет играть над норою аспида…
Не будут делать зла и вреда на всей святой горе Моей: ибо земля будет наполнена вéдением Господа, как воды наполняют море.
И будет: прежде нежели они воззовут, Я отвечу; они еще будут говорить, и Я уже услышу.
Как утешает кого-либо мать, так утешу Я вас…».[226]
– Стой, стой! Как хорошо! Не Отец, а Мать… А ведь это все так и будет?
– Так и будет.
– Нет, не будет, а есть! – воскликнул Бестужев. – «Да приидет Царствие Твое»,[227] это в начале, а в конце: «Яко Твое есть царствие». Есть, уже есть… А знаешь, Сережа, когда я читал «Катехизис» на Васильковской площади, была такая минута…
– Знаю.
– И у тебя?.. А ведь в такую минуту и умереть не страшно?
– Не страшно, Миша.
– Ну, читай, читай… Дай руку!
Муравьев просунул руку в щель. Бестужев поцеловал ее, потом приложил к губам. Засыпал и дышал на нее, как будто и во сне целовал. Иногда вздрагивал, всхлипывал, как маленькие дети во сне, но все тише, тише и, наконец, совсем затих, заснул.
Муравьев тоже задремал.
Проснулся от ужасного крика. Не узнал голоса Бестужева.
– Ой-ой-ой! Что это? Что это? Что это?
Заткнул уши, чтобы не слышать. Но скоро все затихло. Слышался только звон желез, надеваемых на ноги, и уветливый голос Трофимова:
– Сонный человек, ваше благородие, как дитя малое: всего пужается. А проснется – посмеется…
Муравьев подошел к стене, отделявшей его от Голицына, и заговорил сквозь щель:
– Прочли мое «Завещание»?
– Прочел.
– Передадите?
– Передам. А помните, Муравьев, вы мне говорили, что мы чего-то главного не знаем?
– Помню.
– А разве не главное то, что в «Завещании»: Царь Христос на земле, как на небе?