Старушка вышла. Слава Богу, теперь можно подумать, поплакать. Но только что уселась поудобнее, поджала под себя ноги, закуталась в старенький нянин платок и начала думать – послышались старческие, шаркающие шаги. Прокофьевна вернулась с полотенцем. Кряхтя, опустилась на колени, вытерла пол и опять начала наливать лекарство в ложку. Софья вскочила, вырвала у нее склянку, бросила ее в камин, – бутылка разбилась вдребезги, лекарство зашипело на горящих угольях, – и закричала, затопала:
– Вон! Вон! Вон!
– Воля ваша, Софья Дмитриевна, а только, как заболеете опять, сляжете, – хуже будет. Бог вам судья, не жалеете вы папеньку…
– И не жалею, и заболею, и слягу, и умру, умру, подохну… И пусть! Так мне и нужно. Оставьте меня, оставьте!.. Ради Бога! не мучьте… Не могу я больше, не могу… Уходи же! Уходи! Уходи!
Бросилась лицом в подушку, зарыдала; худенькие плечи задергались от разрывающей судороги кашля.
Когда успокоилась и подняла лицо, няни уже не было в комнате. На носовом платке увидела привычное алое пятнышко. Надо будет спрятать от няни, от маменьки, от папеньки, от доктора, от всех. А то опять пойдут разговоры: кровью кашляет, на юг везти. А лучше умереть, чем уехать сейчас.
Жаль няню. За что обидела? Где-нибудь плачет теперь. Пойти помириться. Но тогда встала, почувствовала, что ноги подкашиваются, в глазах темнеет. А может быть, это день такой темный? На дворе бесконечная мартовская оттепель с мокрым снегом.
Опять опустилась на диван, поближе к огню, уселась «какорою», как говорила няня, подобрала ноги, руками обняла колени, съежилась вся, сделалась маленькой, с головой закуталась в платок.
Перечла письмо; поцеловала то место, где сказано о государыне. Вспомнила свои редкие, словно запретные и влюбленные, встречи с нею, то в церкви, то во время прогулки на набережной, в Летнем саду или на Крестовском острове; вспомнила ее усталое, почти старое, но все еще прекрасное, не женское, а девичье лицо; благоуханную свежесть, как будто не духов от платья, а от нее самой, как от цветка; торопливые, словно тоже запретные и влюбленные, ласки; теплоту поцелуев и слез ее на лице своем и робкие взоры, которыми оглядывалась императрица, как будто боялась, чтобы их не увидели вместе; и почти безумный, жадный, страстный шепот: «Девочка моя милая, любишь ли ты меня хоть чуточку?» – и свой ответный, такой же безумный, страстный шепот: «Люблю, маменька, маменька!» – и такое при этом счастье, какое бывает только во сне. Тогда, ребенком, сама не понимала, что говорит; потом поняла. Да, другая настоящая мать, как другой настоящий отец. Два отца, две матери. Но она ведь знает, что настоящая мать одна. Так почему же?.. Нет, лучше об этом не думать. Страшно.
Хотелось опять кашлять, но удерживалась, а то будет кровь; если много, то не спрячешь. Вспомнилась крошечная обезьянка Тинька, ее любимица, которая не вынесла петербургской зимы, простудилась, долго кашляла, дрожала от озноба, вся скорчившись и сидя тоже какорою, поближе к огню; глядела на всех жалкими детскими глазами, странно, по-птичьи, языком щелкала и, наконец, умерла от чахотки.
Тинькой ее прозвала няня, потому что несколько похожа была на эту обезьянку Софьина француженка, мадам д’Аттиньи; няня звала ее тоже Тинькой, недолюбливая обеих – мартышку, похожую на черта, и мадам, похожую на ведьму. Ходили слухи, будто в ранней молодости, еще во время Великой революции, мадам д’Аттиньи была первосвященницей Авиньонского тайного общества, основанного графом Фаддеем Грабянкою, который занимался черной магией. Через него мадам д’Аттиньи, «великая матерь богов, Геката,[69] Диана, царица неба и ада, современная хаосу», как называли ее адепты, поступила гувернанткой к Нарышкиным. Умерла в глубокой старости; перед смертью впала в детство, сморщилась, ссохлась и сделалась еще больше похожа на обезьяну.
Всю ночь сегодня в бреду Софье снилась Тинька, не то мадама, не то мартышка: бегает, будто, прыгает по комнате, языком щелкает: «Я – Геката, я – Диана, я – великая матерь богов!» Потом вдруг вскочила ей на грудь, стала душить. Снилось также, что дедушка Крылов сечет маленькую девочку до крови и кричит ей: «Тинька, Тинька, слижи кровь языком!» – и девочка, ползая на карачках по полу, сморщивается, ссыхается, становится Тинькою и языком слизывает кровь. А потом – будто множество маленьких, черненьких полущенят, полумартышек присосались к белым, толстым грудям бабы Ненилы, покровской скотницы. Вот и сейчас, кажется, забралась к ней Тинька под платок и холодной лапкой щекочет ей горло, так что хочется кашлять до крови.