Выбрать главу

«Да, нужнее, – подумал, – если будет суд над ними…»

Сморщился, как от внезапной боли, поскорее отложил записку о казни и стал читать другую – о кнуте.

«С того знаменитого для человечества времени, когда все народы европейские отменили пытки, одна Россия сохранила у себя кнут, что дает повод народам иностранным заключать, что отечество наше находится еще в состоянии варварском. Кнут есть мучительное орудие, которое раздирает человеческое тело, отрывает мясо от костей, метает по воздуху брызги крови и потоками оной обливает тело; мучение лютейшее из всех известных, ибо все другие менее бывают продолжительны; тогда как для двадцати ударов кнута нужен целый час; при многочисленности же ударов мучение продолжается от восходящего до заходящего солнца».

Предлагалось «уничтожить навсегда кнут, орудие казни, не соответственной настоящей степени просвещения и благонравия русского народа».

Семь лет назад, по высочайшему повелению, предложено было Государственному Совету уничтожить кнут; в семь лет ничего не сделано, и если опять предложить, – пройдет еще семь лет, – и ничего не сделают.

Не проще ли взять перо, обмакнуть в чернила и написать тут же, на полях записки: «Быть по сему»? Уж если нельзя и этого, то на что самодержавие? А вот нельзя. Быть по сему, быть по сему – и ничему не быть.

Что Аракчеев скажет? То, что уже говорил: «Доложу вам, батюшка: Мордвинов – пустой человек. Поговорю с ним, но наперед знаю, что ничего доброго не услышу». А старички сенаторы, столпы отечества, во всех углах зашушукают: «Нельзя России быть без кнута!» Если их послушать, то конец кнута – начало революции.

Вспомнил указ о снятии шлагбаумов, никому не нужных, кроме пьяных инвалидов, чтобы клянчить на водку с проезжих да срывать верхи с колясок. Указ готов был к подписи, но государь подумал и не подписал. «Как не мудри, все будет по-старому», – говорит Аракчеев и прав. Стоит ли ворошить кучу?

«Покрасили бы комнату», – сказал кто-то баснописцу Крылову, увидев сальное от головы его пятно на стене.

«Эх, братец, выведешь одно, будет другое. Не накрасишься».

Так и он: ни сальных, ни кровавых пятен уже не мечтает вывести; мечтал об отмене самодержавия – и вот не отменил шлагбаумов, не отменит кнута. «Как ни мудри, все будет по-старому».

Но верил же когда-то, что все будет по-новому. «Что бы ни говорили обо мне, я в душе республиканец и никогда не привыкну царствовать деспотом». Если не отрекся от самодержавия тотчас же, как вступил на престол, то только потому, что раньше хотел, даруя свободу России, произвести лучшую из всех революций – властью законною. Помешало Наполеоново нашествие. Но, по освобождении от врага внешнего, не вернулся ли к мысли об освобождении внутреннем? Что же такое – Священный Союз, главное дело жизни его, как не последнее освобождение народов? Евангелие – вместо законов; власть Божия – вместо власти человеческой. Верил: когда все цари земные сложат венцы свои к ногам единого Царя Небесного, да будет Самодержцем народов христианских не кто иной, как Сам Христос, – тогда, наконец, совершится молитва Господня: да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя на земле, как на небе.

Да, верил и доныне верит. Но, как ни мудри, все будет по-старому.

«Болтовня безобидная, памятник пустой и звонкий», – говорил Меттерних о Священном Союзе.

Евангелие – Евангелием, а кнут – кнутом. Пусть же брызги крови по воздуху мечутся, мясо от костей отрывается, – в час двадцать ударов, в три минуты удар, – и так от восходящего до заходящего солнца. Может быть, и сейчас, пока он думает…

Но если не отменить, то хоть смягчить?.. Смягчить кнут? «Кнут на вате» – вспомнилось ему из доносов тайной полиции чье-то слово о нем. Любил подслушивать и собирать такие словечки – посыпать солью раны свои.

Вспомнил и то, как, приготовляясь к речи о конституции на Польском сейме, учился красивым движениям тела и выражениям лица, точно актер перед зеркалом, – и вдруг вошел адъютант. Теперь еще, вспоминая, краснел. Когда потом называли Польскую конституцию «зеркальной», он знал почему.

«Господин Александр, по природе своей, великий актер, любитель красивых телодвижений», – говорила о нем Бабушка.

Неужели – так? Неужели все в нем – ложь, обман, красивое телодвижение, любование собой перед зеркалом? И последняя правда – то, что сейчас подступает к сердцу его тошнотой смертной, – презрение к себе?

Хоть бы – ужас; но ужаса нет, а только скука – вечность скуки, та зевота, которая хуже, чем плач и скрежет зубов.