– Не уйду, батюшка, не уйду, небось! Куда мне? Только ты да Бог, – больше никого не имею на свете…
– А Голицына, – лепетал государь, торопясь и захлебываясь от радости, – Голицына, будь покоен… я и сам хотел… Голицына завтра же не будет!
– Нет, государь, оставь Голицына, не тронь. Ужо к митрополиту съезжу, даст Бог, уладим все.
– Ну, хорошо, хорошо. Все, как ты… как вместе решим… только бы вместе – и все хорошо будет! – проговорил он, глядя на него с блаженной, сквозь слезы, почти влюбленной, улыбкой. – Да побереги ты себя, голубчик, ради Бога, о своем здоровье подумай. Ведь кашляешь-то как опять! Простудился, должно быть… А молоко кобылье пьешь?
– Пью, батюшка, пью. Только не молоко, а милость твоя мне лучше всех бальзамов целительных… Ничего больше не надо, – умереть бы у ног твоих, как псу, издохнуть…
Положил голову на колени государя, прижавшись к руке его мокрою от слез щекою, и смотрел снизу вверх, в самом деле, как старый верный пес.
– Одни мы с тобою, одни на свете, батюшка! Сироты бедные. Никто-то нас не любит, никто не жалеет… Вот в отставку выйдем вместе ужо, уедем в Грузино, – лепетал, как в бреду, – но полям, по лесам будем гулять, цветки собирать, песенки петь, два брата названые… Только нас двое всего, ты да я, да вот он еще, он промеж нас двух – третий…
Указал на медальон императора Павла I, висевший у него на груди. Всегда в этот день – 11-го марта, единственный день в году, – вместо портрета царствующего, надевал портрет покойного императора. Поднес его к губам благоговейно, перекрестился и поцеловал, как образ.
– Прильпни язык мой к гортани моей, аще не помяну тя во вся дни живота моего! – прошептал молитвенным шепотом. – Как ручки-то наши соединил, помнишь?..
Александр кивнул головой молча. В день восшествия своего на престол император Павел I в Зимнем дворце, рядом с комнатой, где умирала императрица Екатерина, соединяя руки Александра и Аракчеева, сказал: «Будьте вечными друзьями».
– А рубашечку помнишь?..
Государь кивнул опять с нежной улыбкой. В тот же памятный день, когда прискакавший из Гатчины на фельдъегерской тележке, под проливным дождем, и промокший весь до нитки Аракчеев должен был переменить белье, – Александр дал ему свою рубашку; и он завещал похоронить себя в ней.
– Во сне-то нынче опять видел его, – шептал все тем же благоговейным шепотом.
– Опять?
– Опять, батюшка! Каждый год в эту самую ночь. Марта 11-го каждый год. В прошлом-то году – будто смутненький такой, темненький и личико все отворачивает, шляпочку низко надвинул – лица не видать, вот как в гробу лежал. А нынче, будто, с открытым личиком, только весь желтенький, жалкенький такой, и на височке на левом малое черное пятнышко…
– Не надо! Не надо! – простонал Александр, почти в беспамятстве, закрывая лицо руками.
– Не буду, батюшка, небось, не буду. Прости меня, глупого…
– Нет, говори, говори все. Как же нынче?
– А нынче, будто все шейкою вертит. – «Что это, говорит, какой галстух тугой? Не умеют впору и галстуха сделать!» И сердится будто. А потом о тебе говорит: «Смотри, говорит, Алексей Андреич, чтоб и с ним того же не было. Береги его, будь ему в отца место!»
Александр слушал, содрогаясь, холодея весь, как будто доносилась к нему в этом шепоте нездешняя весть.
– «В отца место»… – повторил, рыдая, и прильнул губами к портрету Павла I на груди Аракчеева: ему казалось, что он целует живого отца. Было дальнее, дальнее детство в прикосновении жестких, бритых щек и в запахе старого зеленого мундирного сукна – знакомый казарменный гатчинский запах, запах отца. Последнее убежище, где ему уютно, покойно и ничего не страшно ни в прошлом, ни в будущем – только здесь, на груди Аракчеева, на груди отца, как будто оба – одно, и он уже не различает их.
Плакали оба, и слезы их смешивались. Аракчеев гладил волосы его, ласкал, как маленького мальчика. И государю казалось, что ласкает его, прощает отец.
Опомнился, когда Аракчеев кашлянул; затревожился.
– Горяченького бы тебе, дружок? Малины хочешь, аль пуншику?
– Чайку бы! – простонал Аракчеев болезненно.
Государь любил чай, и с Аракчеевым особенно. Захлопотал, засуетился, позвонил камердинера. Знал, что государыня ждет; привыкла во время болезни его пить с ним чай, дорожила этим единственным временем, когда были они вместе. Но послал ей сказать, что не придет, – не задумался пожертвовать ею «другу любезному».
Сам заварил чаю, особого, зеленого, аракчеевского, из свежего цыбика; перемыл чашки, полотенцем вытер тщательно; налил не жидко, не крепко, а в пору как раз. Колол для прикуски мелкие кусочки сахару: знал все его привычки и прихоти. Ухаживал, потчевал.