Росту ниже среднего; мешковат, сутул, одно плечо выше другого, как у людей много пишущих. Одет небрежно; длиннополый мундир сшит плохо, должно быть, каким-нибудь уездным жидом; зеленое сукно на спине выгорело; золото погон потемнело. Ордена св. Владимира с бантом, св. Анны, Пурлемерит[86] и золотая шпага за храбрость: герой Двенадцатого года.
«А ведь и в самом деле, пожалуй, Наполеона из себя корчит!» – подумал Рылеев, почему-то сразу насторожившись с безотчетною враждебностью.
Пестель, не затрудняясь, приступил к делу.
– Я приехал в Петербург, дабы предложить вам соединение Северного Общества с Южным, – начал он, глядя на Рылеева в упор своим пристальным, как будто косящим, взглядом. – А для сего нам нужно бы знать с точностью ваши намерения, как всей Директории здешней, так и лично ваши, Кондратий Федорович: я хотел бы знать, какой именно образ правления полагаете вы для России удобнейшим?
Беседа длилась больше двух часов. Пестель предлагал по очереди – Северо-Американскую республику, Наполеоновскую империю, революционный террор, Английскую, Французскую, Испанскую конституции; выхвалял достоинства каждого из этих правлений, а когда Рылеев указывал на недостатки, торопливо соглашался и переходил к следующему. Похоже было не то на судебный допрос, не то на школьный экзамен.
– У вас метод сократовский, – заметил Рылеев, давая понять неприличие допроса.
– Да, я люблю древних, – не понял или не пожелал понять Пестель и продолжал экзамен.
Рылеев злился, и чем больше злился, тем больше себя выдавал; но в то же время наслаждался беседою, как умною книгою, от которой нельзя оторваться. «Умный человек в полном смысле этого слова», – вспомнился ему отзыв Пушкина о Пестеле. Что бы ни говорил он, приятно было слушать: в самом звуке голоса была чарующая уветливость, и логика пленяла, как женская прелесть.
Время летело так быстро, что Рылеев удивился, заметив, что уже темнеет: казалось, прошло не два, а полчаса. И еще казалось, что, слушая Пестеля, впадает он в какой-то магнетический сон, жуткое и сладкое оцепенение, – как змея под музыкой. А может быть, и лихорадка начиналась к вечеру; иногда пробегал по телу легкий озноб, как бывает в самом начале жара, похожий на чувство уютной сонности.
– Послушайте, Пестель, – попытался он стряхнуть чару, – у вас все ясно и просто, как дважды два четыре, но политика – не математика, люди – не цифры и чувства – не выкладки…
– О, разумеется! – согласился Пестель: – политика – не умозрение отвлеченное, а плоть и кровь, сама жизнь народов, сама история. Обратимся же к истории…
«И, начав от Немврода,[87] – рассказывал впоследствии Рылеев, – медленно переходил он через все изменения законодательств; коснулся Греции, Рима, показывая, сколь мало понята была древними вольность, лишенная представительства народного; пронесся быстро мимо Средних веков, поглотивших гражданскую вольность и просвещение; приостановился на революции французской, не упуская из виду, что и оной цель не достигнута; наконец, пал на Россию и ввел меня в свою республику».
– Должно сознаться, что все предшественники наши в преобразовании государств были ученики, да и сама наука в младенчестве! – воскликнул Рылеев с восхищением.
Но Пестель, пропустив мимо ушей похвалу, продолжал экзамен.
– Итак, мы с вами согласны?
– Да, во всем!
– Какое же ваше мнение насчет меры к приступлению к действию? – проговорил Пестель медленно, упирая на каждое слово.
Рылеев давно уже предчувствовал этот вопрос; видел его сквозь магический сон, как змея видит чарующий взор своего заклинателя. Понял, что Пестель – не то, что все они, – романтики, словесники, мечтатели: для него понять – значит решить, сказать – значит сделать. И впервые показалось Рылееву все легкое в мечтах – на деле грозным, тяжким, ответственным.
– Не знаю, – невольно потупился он, но и не видя чувствовал на себе тяжелый взгляд: – мы еще не готовы, не решили многого…
– Не решили? Не знаете? У вас тут Никита Муравьев все пишет конституции. А нам не перьями действовать… Да, от размышления до совершения весьма далече… Так как же, Кондратий Федорович?
– Что вы меня все спрашиваете, Павел Иванович? – поднял Рылеев глаза и вдруг почувствовал, что вот-вот разозлится окончательно, наговорит ему дерзостей. – А вы-то сами как?