Выбрать главу

Макавин уловил эту неприязнь:

— Витя, я слышал, что на тебя начались нападки за твою афганскую поездку. Какие-то чахлые диссиденты, какие-то детские писатели, дура Наташка Петрова. Поверь, это легко исправить. Объясни, что это редакционное задание, что кто-то должен освещать “горячие точки”. Хочешь, я это объясню Андрею Моисеевичу? Твою репутацию можно восстановить.

Куравлёв почувствовал, как неприязнь превращается в бешенство.

— Ты будешь восстанавливать мою пошатнувшуюся репутацию? Станешь хлопотать за меня перед Андреем Моисеевичем или Генрихом Исааковичем? Да я горжусь, что был с моей армией в трудную минуту, а не распивал шабли в ресторанах Парижа!

— Ну что ты, что ты, Витя! Не хотел тебя обидеть!

Куравлёву показалось, что Макавин доволен этой нервной вспышкой, до которой довёл Куравлёва. Между ними пролегла та же борозда, что продолжала расчленять человеческие связи и дружбы. Эта борозда ещё не слишком широка, через неё ещё можно друг до друга дотянуться и обменяться рукопожатиями, но обняться уже невозможно.

Ночью Куравлёву привиделся сон. Будто Макавин, седой, с закрытыми глазами, идёт по сельскому кладбищу среди металлических, тускло блестящих крестов, останавливается у открытой могилы. У Куравлёва страх, что Макавин с закрытыми глазами упадёт в могилу, и надо его предупредить, отвести от могилы. Он проснулся с колотящимся сердцем. Думал в ночи, чем он провинился перед Макавиным, в чём согрешил против друга.

Утром в его кабинете раздался звонок. Звонила Светлана. Её голос был резким, требовательным, торопливым, словно она боялась, что Куравлёв не выслушает её и положит трубку.

— Хочу сегодня тебя увидеть. Можно?

— Конечно, очень рад. Как себя чувствуешь?

— Вечером в ЦДЛ… — На последних словах она задохнулась, и Куравлёву показалось, что этот вздох предшествует рыданию.

Вечером он встречал её в ЦДЛ, поглядывая на каменных истуканов со старушечьими головами, охранявших вход. Светлана появилась из холодной синевы московского вечера. На ней была знакомая, отороченная мехом дублёнка. Волосы, уложенные как прежде, отливали позолотой, и на них таял снег. Она по-прежнему была свежа, хороша. Губы вновь розовые, покрыты прозрачной помадой. Куравлёв, помогая Светлане раздеться, посмотрел на её живот, в котором вчера она убила их неродившегося младенца.

Они уселись за столик у готического окна. Пышногрудая Таня предложила сделать заказ.

— Нет, нет! — отказалась Светлана.

— Ну, может, по бокалу вина? Танечка, принеси бутылку “Цинандали” и жюльены. Остальное закажем позднее.

— Позднее? А что будет позднее? — в голосе Светланы дрогнули близкие слёзы.

— Что случилось? — Куравлёв почувствовал, что приближается нечто ужасное, о чём он не желает знать. Не давая этому ужасному открыться, отодвигая его, заколдовывая.

— Я должна тебе что-то сказать. Я пришла сказать, что мы расстаёмся. Больше не увидимся.

— Почему? Почему? — То ужасное, которого он не хотел знать, которое отгонял, заговаривал, теперь это ужасное открылось. — Почему?

— Всё, что у нас случилось, не имеет будущего. Ты не уйдёшь из семьи. Скоро возвращается Пожарский. Он мой муж, я люблю его. Мы отправляемся в Турцию, он будет военным атташе в Анкаре. Всё, что у нас с тобой было, это случайность, моё помрачение. Теперь оно кончилось.

— Но я люблю тебя! Уйду из семьи. Мы уедем. Нас никто не найдёт. Ведь ты этого хотела, правда?

— Перестань, будь мужчиной. Благородным мужчиной.

— Вздор, я тебя никуда не пущу! Я люблю тебя! — Куравлёв протянул руку, желая её коснуться.

— Не смей меня трогать! Ухожу! Не преследуй меня!

— Не отпущу! — Он схватил её руку, но она отдёрнула её:

— Не смей касаться меня! Я тебя не помню, не знаю, кто ты! Тебя нет, нет! — Она встала и пошла, гневно стуча каблуками по паркету. Официантки смотрели ей вслед. Куравлёв остался сидеть, без сил, опрокинутый, не понимая, почему случилась эта беда.

“Но нет! — Он очнулся. — Надо бежать, догнать, остановить! Уехать в солнечный Крым, где её любимое море, греческий храм в Херсонесе. Догнать её!” Куравлёв вскочил, выбежал из Дубового зала, пробежал Пёстрый зал, тусклый от табачного дыма, с изображением рогатого Вельзевула. Вылетел в вестибюль, мимо каменных старух, без пальто, в холод, в снег. Устремился к Садовой, которая мерцала огнями. Добежал до угла. Её не было. Мимо с воем сирен, разбрасывая фиолетовые сумасшедшие огни, промчался кортеж, как стая хищных глазастых животных. И этот кортеж унёс её, оставил его горевать. Он не понимал, что это было, прекрасное, мимолётное, сделавшее его несказанно счастливым, а потом до конца дней — неутешно несчастным.