Выбрать главу

Неужели так велик был страх Сыроедова перед победителями, так стремился он отрешиться от своего коммунистического прошлого, что решил кинуть камень в Куравлёва, чтобы снискать благосклонность победителей? Чтобы те приняли его в свой круг и, быть может, вернули должность?

Наконец, верхом вероломства и низости показалась статья Фаддея Гуськова, говорившего о Куравлёве, как о слабом писателе, желающем скомпенсировать свои литературные неудачи проповедью путча и насилия. Куравлёв не понимал, что двигало Гуськовым, близким товарищем, другом, вступившим в партию, чтобы бороться с “перестройкой”. Какие глухие углы таились в его душе? Как велико было его страдание, если он пошёл на низость и включился в общую травлю? Куравлёв был угнетён, размышлял о тайном подполье, что темнеет в каждой душе.

В кабинете появилась съёмочная группа Центрального телевидения. Её возглавлял телеведущий Молчанов, тот, что до этого вёл программу “После полуночи”. Он приглашал в программу представителей белой эмиграции, отпрысков княжеских родов, потомков тех, кто покинул Россию на “философском пароходе”. Он усвоил, как ему казалось, аристократические манеры, особую паточную любезность, особый льстивый тон, которым извинялся перед отпрысками именитых родов за те зверства, что учинили большевики с белой эмиграций. У него были сдержанные отрепетированные жесты. Он носил смокинг с бабочкой, излучал изысканность салонов. Теперь же ворвался в кабинет Куравлёва, облачённый в американский камуфляж. На нем был капроновый пояс, какой носят американские пехотинцы. На ногах — грубые бутсы с толстенными подошвами. Он демонстрировал дух военного времени. Оставил свой салон, чтобы сражаться за демократию.

Оператор навёл камеру на Куравлёва, а Молчанов с грубоватой наглостью репортёра спросил:

— Как вы считаете, убийство трёх молодых людей, учинённое ГКЧП, является преступлением?

— Если смерть трёх людей спасает жизнь миллионов, то она оправдана, — Куравлёва слепила подсветка телекамеры.

— Хорошо. А не кажется ли вам, что вы вашей позицией предаёте общечеловеческие ценности и ценности свободы?

— Будь проклята ваша свобода! Слышите? Будь она проклята! — Куравлёв испытал мгновенную ненависть к мясистому лицу Молчанова, к его бутафорскому камуфляжу, ко лживости всего, чем тот занимался, с бабочкой на кружевной рубахе или с капроновым поясом американского пехотинца.

— Спасибо, — и Молчанов, громыхая бутсами, выбежал из кабинета. Поспешил в Останкино, чтобы добытый уникальный сюжет попал в вечерние новости.

Вчера, после визита к Бакланову, после жуткой смерти Кручины, выброшенного из окна на его глазах, после убийства Пуго, после прощального разговора с Макавиным во время сухой грозы, после осады Союза писателей на Комсомольском — после всего этого Куравлёв был так обессилен, что, узнав о гибели Светланы, не пустил в себя это известие. Не дал ему распуститься в нестерпимую боль. Оставил эту боль на потом.

Теперь же эта пора наступила, и боль была нестерпима. Он не мог понять, что в солнечном воздухе, пахнущем флоксами, больше не существует она, кого он продолжал любить, надеялся на невозможную встречу. Теперь эта встреча вовек не случится.

Он ненасытно вспоминал её белую открытую шею, которую целовал, её дышащий живот, к которому прикасался губами, её пленительный танец, когда она, не касаясь земли, подлетала к вазе с быками, а потом сбросила полупрозрачную блузку, и он ловил её маленькие девичьи груди; и как она загорелась в церкви и как лежала в ванной с закрытыми глазами, а он любовался ею сквозь воду, которая вздрагивала, когда из крана падала капля. Он вспоминал её на сиденье машины, когда мимо прошёл грузовик, и она вспыхнула, как серебряный слиток, и их ужин в ЦДЛ, когда принесли бутылку красного “Мукузани”, и она пила, сладко пьянела, и губы её темнели от виноградного вина.

И ему вдруг захотелось сесть за тот столик, заказать “Мукузани” и пить в молитвенной надежде, что вдруг она сядет рядом, протянет бокал с тёмным вином, и он протянет навстречу свой, и раздастся тихий звон волшебного стекла.

Это желание было столь сильным, надежда на чудо столь сладостной, что он поднялся и поехал в ЦДЛ.

Напрасно. Дом, который был его вторым домом, где он впервые познакомился с Трифоновым, держа в руках расписное яйцо, где с друзьями столько было говорено, выпито, где столько очаровательных женщин были готовы слушать их глупости, позволяли себя дурачить, — ЦДЛ встретил его враждебно. Куравлёв был проигравший, был зачумлённый. Был тем, кто может принести несчастье.