— Эй, ты, иди за мной! — негромко приказал Зейдулла.
— Куда — за тобой?
— Вон туда! — Зейдулла показал рукой на полуразвалившийся кирпичный забор, примыкающий к зданию школы. — Шагай, шагай!
Улица была безлюдна.
— Зачем? Что вам надо от меня? Что я вам сделал?
— Меньше болтай! Иди!
Те двое, что были с Зейдуллой, схватили Фуада с двух сторон под руки. Он сделал попытку вырваться. Не получилось: его крепко держали. Потащили к забору. Зейдулла шел сзади, смотрел по сторонам. Подошли к забору. Зейдулла протянул ему кусок мела:
— Пиши.
Фуад ничего не понимал.
— Что писать?
— Возьми мел!
Он взял.
— Что вам надо от меня? Отпустите…
— Пиши здесь: Курбан — кабан.
Фуад снова рванулся, но и на этот раз ему не удалось освободиться.
— Пиши! — повторил с угрозой Зейдулла. — Большими буквами пиши!
— Нет, нет! — воскликнул Фуад.
— Напишешь, — развязно сказал один из парней.
— Нет, нет… — твердил Фуад.
— Ты знаешь, что мы с тобой сделаем? — Зейдулла противно засмеялся. — До конца своей жизни будешь инвалидом. Как твой отец…
Пригрози они убить его, он, возможно, не испугался бы так. Эта угроза — «будешь инвалидом» — повергла его в ужас. Она подействовала на него своей конкретностью. Он еще ни разу в жизни не видел убитого человека, а инвалида — видел. Инвалидом был его отец. Каждый вечер, ложась спать, Курбан-киши отстегивал свой деревянный протез, ставил его у двери. Ночью отец обычно вставал. Тяжело дыша, надевал протез, спускался со второго этажа во двор — в уборную. Вернувшись, опять снимал протез и, прыгая на одной ноге, добирался до кровати.
— Ну, говорят тебе, пиши!
И Фуад написал. Написал большими буквами:
КУРБАН — КАБАН
Конечно, не надо было ему это писать. Уж лучше бы он согласился стать инвалидом. Но ему было всего девять лет, он учился во втором классе! И он подумал: «Что особенного? Подумаешь — два слова! Подумаешь — надпись! Неужели из-за каких-то двух слов я должен стать инвалидом и всю жизнь надевать протез?!» Мог ли он знать, что эти два слова, которые он написал тогда на заборе мелом, станут причиной его душевных терзаний на многие годы?! Часто (очень часто, слишком даже часто!), вспоминая этот случай, он задавал себе вопрос: «Может ли человек, с которым в детстве произошло подобное, быть счастливым?» И сам же отвечал себе: «Нет, не может. Человек, пусть это даже девятилетний ребенок, униженный насилием, спасовавший перед тупыми, бездушными насильниками, поступившийся гордостью, достоинством, самолюбием, обречен на вечные душевные муки!»
Когда Фуад написал на заборе то, что от него требовали, Зейдулла распорядился:
— Поставь точку. — Затем, подумав, сказал: — Нет, не точку, поставь восклицательный знак.
Фуад поставил восклицательный знак:
КУРБАН — КАБАН!
Зейдулла и его дружки двинулись прочь. Пройдя немного, остановились. Зейдулла сунул в рот два пальца, лихо свистнул, затем сплюнул на землю сквозь зубы и показал Фуаду шиш. После этого троица скрылась за углом школы. Фуад еще долго слышал, как они хохочут, обмениваются шуточками, издеваются над ним.
Как громко они хохотали!
Раздавленный, униженный, Фуад поплелся домой. Вошел во двор, поднялся по лестнице на второй этаж. Долго стоял перед дверью своей квартиры, думал о чем-то. В квартиру так и не вошел. Не смог. Вернулся назад, к школе. Подобрал где-то тряпку, намочил ее в луже, стер надпись, сделанную им на заборе, чтобы завтра никто ничего не увидел. Ведь и отец мог… Увидел бы — узнал его почерк.
В тот вечер ему хотелось убить себя, но он не знал, как это сделать. В конце концов решил: нет, он не будет убивать себя, он станет сильным, всемогущим человеком и отомстит этим троим. О, это будет страшная месть!
Ни отцу, ни матери он никогда не рассказывал об этом случае. Вообще никому не рассказывал.
Несколько дней после этого прятал свои глаза от отца, не мог смотреть ему в лицо.
Словом, Фуад дал клятву себе в тот вечер — отомстить оскорбителям. Но за тридцать лет они ни разу не встретились ему. Иногда Фуаду даже казалось, что эти трое были не реальными, конкретными людьми, а символами, олицетворяющими Зло, Насилие, Жестокость.
И вот сейчас один из этих символов находился перед ним — «носильщик № 12». Вот оно — олицетворенное Зло, Насилие, Жестокость! Носильщик с отвислой нижней губой и мутными глазками! Сидит перед ним, и, кажется — о господи! — он, Фуад, готов амнистировать его, готов простить ему ту его жестокую выходку! Больше того, простил уже, кажется. И это прощение — тоже своего рода жестокая пытка, ибо выясняется, что, несмотря на прошедшие тридцать лет, об этом акте насилия помнит не только один Фуад, но и Зейдулла. Ведь так? Значит, и для Зейдуллы, как и для Фуада, тот случай не был каким-то обычным, пустяковым эпизодом в жизни, но серьезным, важным, незабываемым событием. Настолько важным, что и сам Зейдулла носил в себе память о нем как тяжкий груз, терзался, хотел получить прощение, и вот наконец достиг желаемого, сбылась его мечта: просит простить его.