Как бы там ни было, тогда, на уроке, это категорическое заявление-приговор — «Сегодня я не возьму тебя в машину» — было сделано Фуаду предельно хладнокровно. Но самое ужасное оказалось впереди.
Фуад, вместо того чтобы встретить «приговор» так же хладнокровно, не придать ему значения, проявить предельное, пусть даже наигранное, равнодушие, — словом, выдержать, как говорится, марку, — стал на неверный путь: он начал просить и унижаться. Это не была явная мольба, но по сути выглядело именно так.
— Но почему, почему? — спрашивал он шепотом.
— Просто так.
— Но почему просто так?
— Потому, что я не хочу.
— Но почему ты не хочешь?
— Не хочу — и все.
— Но почему, почему?
Он только спрашивал, задавал вопросы. Но так как в ответ на «не хочу — и все» не было сказано: «Не хочешь — и плевать, катись к черту!» — то все эти «но почему, почему?» были в сущности мольбой, попрошайничеством. Мальчик знал, что отец Фуада работает учителем в школе, и, действуя столь вызывающе по отношению к Фуаду, не только демонстрировал, что не считается с ним, Фуадом, но также и с его отцом, этим жестким, суровым человеком, которого побаивались даже его коллеги, с авторитетом отца в рамках школы, с его возможностями.
— Говорю тебе, не хочу.
— Но почему, а?
— Не хочу — и все. Не хочу!
Мальчик, не оборачиваясь к Фуаду, внимательно смотрел на классную доску, на которой учительница писала задание. Улыбка не сходила с его лица. А Фуаду было совсем не до задания. Он был потрясен. Он никогда больше не сядет в «БМВ»?! Ужас! Его осудили на это, хотя он ни в чем не виноват, ведь ни в чем же, абсолютно!
— Но почему, почему?
— Не хочу — и все.
Касуму было строго-настрого наказано: машину останавливать за полквартала до школы. Первизу и Джейхуну он тоже внушил: товарищи по классу ни в коем случае не должны знать, что они ездят в школу на отцовской служебной машине.
— Ма, Джейхун говорит, что он не поедет к Курбану. — Это тоже было сказано по-русски.
«Здравствуйте! Оказывается, эти щенки, как и мать, зовут своего деда по имени!»
— Как это не поедет?! — И это тоже по-русски. — Джейхун, как тебе не стыдно! Говорю вам, звонила Черкез, просила, чтобы вы навестили дедушку.
— Какого дедушку?
«Конечно, „дедушкой“ может быть только Шовкю, отец их матери!»
— Как какого? Раз я говорю: звонила Черкез, — значит, речь идет о дедушке Курбане. Он болен.
Вчера у Курбана-киши поднялось давление. Он, Фуад, тоже должен сегодня выкроить время и заглянуть к родителям.
— Мам, я не хочу туда.
— Почему, Джейхун?
— У них плохо пахнет.
Первиз прыснул. Румийя тоже рассмеялась от слов Джейхуна и перешла на азербайджанский:
— Нельзя так говорить, стыдно…
Фактически, у него уже не было оснований вставать и выговаривать жене: «Вот оно — твое воспитание! Смотри, как дети относятся к родному дедушке!» Румийя осудила, поругала младшего. Фактически. Однако бесспорным фактом было и то, что подобное отношение ребят к дедушке и бабушке со стороны отца проистекало от отношения самой Румийи к свекру и свекрови, являлось отражением в простеньком зеркальце детского восприятия сложных взаимоотношений взрослых.
«В простеньком ли? Таких ли уж сложных?»
Его родители Курбан-киши и Черкез-арвад жили в старом, обшарпанном коммунальном доме, в котором двадцать пять лет, до женитьбы, прожил и он, Фуад. Небольшой дворик. Общая уборная. Сырая комната на втором этаже, как раз над уборной, — оттого-то там стоял вечно дурной запах. Тоже факт, от которого никуда не денешься.
Румийя и дети вышли в коридор. Так Фуад и не узнал, чем закончился их спор. Поедут ли Первиз и Джейхун к дедушке? Наверное, поедут. Обычно Румийя умеет заставить сделать так, как она хочет, ребята слушаются мать. Разумеется, если она действительно этого хочет, а не для виду.
Хлопнула входная дверь. Фуад сел на кровати. Что ему снилось этой ночью? Снилось ли? Спал он хорошо, спокойно, но отчего эта смутная тревога на сердце? В чем дело? Словно предчувствие чего-то дурного. Может, связано с болезнью отца? У старика поднялось давление, Фуад, естественно, обеспокоен. Или здесь что-то другое? Что? Одно Фуад мог сказать точно: через час от всех этих неопределенных тревожных ощущений не останется и следа. Как только он приедет к себе в управление. Едва войдет в свой кабинет, сядет за свой стол, он станет совершенно другим человеком. Подобные приступы безотчетной тревоги иногда посещали его. Это случалось или утром, когда он просыпался раньше обычного и минут десять — пятнадцать праздно лежал в постели, или в тех редких случаях по ночам, когда на него вдруг нападала бессонница. Обычно он не жаловался на сон. Ложился, как правило, в час — половине второго, листал с пятое на десятое какой-нибудь журнал, затем откладывал его и выключал торшер. И тотчас погружался в сон. Случалось, крайне редко, раз или два в год, он не мог сразу уснуть, полчаса — час лежал без сна, и тогда в голову лезла всякая навязчивая чепуха. Мозг его, по выражению Шовкю, «размагничивался, терял контроль над собой». К счастью, Фуад был лишен способности к четкому психологическому самоанализу, не мог распутывать клубок смутных, хаотических мыслей и ощущений, докапываться до сути, первопричины своего тревожного состояния. На помощь неизменно приходил сон — бдительный страж, защитник его покоя. А проснувшись утром, он уже не помнил, о чем были мысли ночью. Вернее, не испытывал желания вспоминать. Не чувствовал, как говорится, в этом крайней необходимости.