— Дорожное? — спросил Сергеев.
— Да.
— Придётся ментов вызывать.
— Конечно.
Возле машины их догнали два то ли санитара, то ли медбрата. В застиранных коротких халатах, похожих скорее на поварские куртки; поверх халатов были надеты клеёнчатые фартуки.
Вчетвером они не без труда извлекли мужика из салона, уложили на каталку. Сергеев приложил пальцы к его шее, потом кивнул — не без удивления.
— Ё! — сказал один из санитаров.
— Быстро, — сказал Сергеев. — И нормальной водой, не как прошлый раз. Где вы такого нашли? — повернулся он к Чубаке.
— Возле моста через Поганку. Похоже, он из-под моста и вылез.
— И под машину?
— Ну.
— А я вас, кажется, помню, — сказал Сергеев. — Вы же из школы?
— Да. Историк.
— Понятно. Ну ладно, что сможем — сделаем.
— Валентин Викторович! — на крыльцо вылетел один из медбратьев. — Там… того…
— Умер? — спокойно спросил Сергеев.
— Нет, живой. Но четыре дырки. Огнестрел.
— О как! — Сергеев мазнул взглядом по Чубаке и бросился внутрь. А Чубака почувствовал, что ноги вдруг отказали. Он повернулся спиной к машине и сел на порожек.
Огнестрел… Ог-не-стрел…
Ничего не понимаю…
Вышла девушка, которую Сергеев измазал йодом, но потом раздумал потрошить.
— Пойдёмте, надо всё записать.
— Да, конечно, — потерянно сказал Чубака. — Но можно сначала… умыться?
— Конечно. Я провожу.
Синяя дверь без надписи. За тонкой перегородкой шумит вода и звучат неразборчивые голоса. Окошко, грубо замазанное зелёной краской. Облупившаяся эмалированная раковина, щербатый унитаз с допотопным чугунным бачком… слишком яркая лампа…
Чубака рухнул перед унитазом на колени и вывалил ему всё, что думал про сегодняшний вечер. Потом ещё и ещё, пока не пошла чистая жёлчь. Пошатываясь, он встал…
Лампочка стала ослепительной, красноватой, чёрной.
Бабушка его ждала. Мать, оказывается, звонила буквально каждый час. Обцеловав внука и отправив отмываться с дороги, бабушка стала звонить в ответ, но ничего не получалось. Глеб же, стоя под тепловатой и попахивающей тиной водичкой, с испугом думал, до чего же бабушка сдала за эти два года, что он её не видел. Тогда, в позапрошлом — её можно было бы назвать подтянутой, даже спортивной. Бабушка бегала на лыжах и ездила на велосипеде. Сейчас… сейчас она была худой и слабой. И это лицо, обтянутое сухой желтоватой кожей… впавшие глаза за толстыми очками, тёмно-коричневые черепашьи веки… Только волосы не изменились совсем — та же аккуратная стрижечка каре, тот же цвет — пепельно-серый. И потом, когда они уже сидели за столом («Ну что же ты совсем не ешь?»), и Глеб налил себе по обыкновению полчашки заварки, она посмотрела на это, хотела что-то сказать, но ничего не сказала; себе же она наливала из отдельного чайничка, «сиреневенького» цвета с сердечком на боку, и напиток тот благоухал чем угодно (ландыши? мята?), но только не чаем.
— Я матери сэмээску отправил, — сказал Глеб. — Что приехал и всё в порядке.
— Что же она трубку не берёт? — продолжала тревожиться бабушка.
— Спит, наверное, — сказал Глеб. — Иногда она поверх своих таблеток ещё и снотворным закидывается. Тогда можно бомбы взрывать — не проснётся.
— Снотворным?
— Ну да. Таблеточки такие, что под лупой рассматривать надо. Просыпала один раз… А если ты что подумала, то — нет. Вермут иногда покупает. Обычно «Чинзано». Бутылку в месяц примерно. Ну, или когда магнитные бури.
Бабушка покивала.
— Отцу звонил?
— Звонил, — с неохотой ответил Глеб.
— И что он?
— Сказал, что у него другая линия.
— И всё?
— Угу.
— Не перезванивал?
— Зачем? Отметился, что живой. Как у него с этой… новой?
— Он передо мной не отчитывается.
— Правда, что на седьмом месяце?
— Может быть. Сама не видела.
— Баб…
— Что?
— А почему это у всех педагогов такие поганые дети вырастают?
— А потому что работа такая, что на них сил не остаётся. И потом… Педагогика — это ведь набор приёмов манипуляции. И как-то к своим детям грешно его применять. Или стыдно… не знаю. Вот и вырастают… маугли. Думаешь, что одной любовью… а никак.
— Маугли, — хмыкнул Глеб. — Да уж… ну, понятно.
— А ты мне тоже тут потерянное поколение не изображай. Я на вас таких за полста лет насмотрелась до икоты. Меня этим не проймёшь. Рано тебе отца судить. Ты ведь про него, по существу, ничего не знаешь…