— Извольте следовать за мной, в сопровождении потерпевшей, в участок! — сухо и высоко выбрасывает из себя околоточный и кладет руку на эфес сабли.
Мгновенно и бесповоротно рассеивается все перед Умитбаевым. Становится ясно. Да, совершилось самое неожиданное, непонятное, не сообразное ни с чем, невероятное, как кошмар. Эта женщина, может быть, даже не девушка, действительно принесла на него в участке жалобу в ее изнасиловании; она, конечно, ни слова, ни буквы не знала в уголовном уложении, но она заявила властям, она погубила его, студента Умитбаева, она стоит сейчас и всхлипывает, а он уже умер, он не живой, его уже нет на земле.
И жажда жизни вдруг взметывается в Умитбаеве.
— Но послушайте, — говорит он и обращается то к серой недвижной массе в углу, то к околоточному надзирателю. — Ну, послушайте, зачем же так… официально? Позвольте мне поговорить с нею… Я виноват действительно, но я попытаюсь загладить оскорбление, я могу внести на имя ее известную сумму, могу хорошо обеспечить…
— Вторично предлагаю вам последовать за мною! — резко обрывает околоточный, кашляет, и в то же мгновение, как из-под земли, вырастают два полицейских служителя в рваных перчатках и башлыках.
— Так вы требуете, чтобы я шел по городу вместе с нею в сопровождении полицейских?
— Таково требование господина частного пристава, коему потерпевшая принесла жалобу лично.
Пошатывается Умитбаев. Поворота нет. Нет возврата. Круг сомкнулся. Павел чувствует во рту металлический вкус, в ушах противно звенит. Едва различает он, что в дверях залы белеет встревоженное, недоумевающее лицо матери.
Круг сомкнут. Вчера был юный студент Умитбаев, сегодня его нет. Сегодня— каторжник, ссыльный поселенец. Уже завтра весь город будет знать, что Умитбаева больше нет на свете. Он вычеркнут из списка живых, юный, двадцатилетний, он уже сейчас старше самого старого в городе человека, он мертвец.
— Ну не губите его… Устройте, пожалейте, мы обеспечим ее, она не будет ни в чем нуждаться, никто не будет знать.
С почерневшим, искаженным лицом приближается к околоточному и Умитбаев. Глаза его бегают, брови движутся над носом, как две живых полоски, он не понимает, что говорит, его голос как бы доносится из другого мира.
— У меня с собой сейчас тысяча… или восемьсот… вот видите… Завтра я достану еще пять тысяч… Завтра или послезавтра, как банк откроется… Спасите меня.
— Извольте сейчас же следовать за мною! — точно ужаленным голосом выкрикивает надзиратель.
Все кончено. Умитбаев медленно надевает пальто и фуражку и идет.
— Идите — вы-с?! — яростно кричит на Катерину с желтым лицом околоточный.
Вспыхнув, она протискивается к выходу. За нею мерно выходит сгорбленный надзиратель, за ним — озябшие равнодушные городовые. Под любопытными взглядами торговок и извозчиков все проходят по середине улицы.
— Вот и кончился Умитбаев, — беззвучно говорит Павел… — Потом, мама, потом все расскажу… Я хочу заснуть.
Прокусывая себе язык, чтобы не выявить крик, бросается к дивану и закрывает лицо подушкой. «Вот и конец. Как в жизни все случайно и странно. Какой ужас — жизнь».
88Умитбаев приходит в одиннадцать, лицо его все в морщинах, щеки серы, к вискам прилипли волосы, глаза смотрят равнодушно и тупо. Войдя, он прежде всего подходит к столу, берет из сухарницы целую французскую булку и ест жадно, машинально поводя вокруг тусклыми глазами, двигая челюстями мерно и апатично. Павел смотрит на него, он смотрит на Павла, Елизавета Николаевна, завидев Умитбаева, тотчас же вышла, они вдвоем, оба сидят и глядят друг на друга — живой и мертвый.
Павел смотрит, как некрасиво движутся на висках Умитбаева косточки во время еды. Как люди, в сущности, созданы некрасиво; как люди ужасны и жалки. Сидит мертвец и жует равнодушно, молчаливо, и глотает, делая усилия, тоже некрасивые, как и все.
А ведь этот некрасивый был только вчера, только десяток часов назад экзотическим красавцем, богатым юношей, выгодным женихом, за которым наперебой, ухаживали девицы. В груди этого мертвеца всего десять часов назад билось сердце страстное, неукротимое, честное — и прямое монгольское сердце, не знавшее удержу ни в чем, исполненное напряжения воли, которая могла одинаково быть и доброй и злой.
Вчера танцевал, жал руки девицам, вчера дышал и цвел, сегодня — умер. Еще в четыре часа он был человек, а вот уже нет человека. Тот, кто жует сейчас так некрасиво и жадно перед Павлом булку, гораздо страшнее, чем человек. Это воздух. Загадка. Тайна. Ничто. Страшно и странно с ним говорить, но страшно и молчать.