Выбрать главу

Они проходят в затхлую каморочку с турецким протертым диваном и так это странно, что над диваном висит в багетовой раме свидетельница весны — та же толстоногая дама, входившая в реку еще в ночь окончания гимназического курса, в ту единственную, радостную, незабвенную ночь.

Угрюмо улыбается, завидев знакомую, Умитбаев; он сразу ее признал, только у нее могли быть такие палевые бедра; этот живописец номеров Коркина был единственным, его нельзя было обойти, но теперь от всего этого делалось не радостно, а жутко, и, видимо заглушая жуть, одурманивая себя, закричал Умитбаев на полового, ожидавшего распоряжений:

— Коньяку и кофе, не знаешь?

Павел отходит к окну, его душат слезы, его горло сдавило, сердце стало как медное — так тверды были его удары. Стоит. Думает. Он никак не может представить себе, что вот этот дикарь красавец, этот юноша, полный жизни, перестанет завтра существовать.

Опять подходит к нему Умитбаев; голос его дрожит и срывается, тон его голоса нежен, тепел:

— Ну, Ленев, друг мой Ленев, ну, не горюй, ну, привыкни, смирись с неизбежным, — ведь мы же увидимся там.

— Беги, беги Умитбаев, — снова выкрикивает Павел. Из глаз его выкатываются слезинки, сердце его трепещет, он схватывает друга за руку, он ведет его к двери, запирает ее на крючок и шепчет: — Ради бога, ради всего на свете, беги, Умитбаев, милый Умитбаев.

Улыбается Умитбаев, холодными скользкими губами касается его виска, обнимает друга и отстраняет и шепчет угрюмо, смотря мертвым, угасшим взглядом в самую глубь его души:

— Убежать? Быть подлым? Разве тебе нужно подлого друга? Разве в роду Умитбаева кто-нибудь бежал? Отец проклял бы меня, если б узнал, что я в бегстве, нет, ты посмотри лучше, как это легко.

Отходит к зеркалу и ведет к нему друга и садится в кресло. Черный гладкий красивый предмет, точно игрушечка, новенький, появляется в его пальцах, и приставляет Умитбаев эту блестящую вещицу к виску.

— Разве это так страшно? Одно мгновение — и все. Я ничего не боюсь.

Отстраняет, весь забившись, Павел эту мускулистую монгольскую руку. Он на коленях перед другом, и его милые темные глаза горят гневом под атласными непорочными бровями.

— Как? Умереть? — вскрикивает он гневно и осматривается беспомощно, как бы ища поддержки, — УМЕРЕТЬ — ЭТО ВЕДЬ И ЕСТЬ ТРУСОСТЬ, ГОРАЗДО ТРУДНЕЕ ЖИТЬ ОСТАТЬСЯ, — ПРЕЗРЕТЬ ТО, ЧТО ЛЮДИ НАЗЫВАЮТ СТЫДОМ И ПОЗОРОМ, ГЛЯНУТЬ В ГЛАЗА ВСЕМУ ЭТОМУ И НЕ ПОДЧИНИТЬСЯ, СКАЗАТЬ: ДА, Я СДЕЛАЛ ГРЕХ, НО Я ИСКУПЛЮ ЕГО НЕ СМЕРТЬЮ, А ЖИЗНЬЮ МОЯ ЖИЗНЬ ЕЩЕ МОЖЕТ БЫТЬ НУЖНОЙ.

Громкий отрывистый смех обрывает крики Павла; он поднимает голову — это презрительно смеется Умитбаев; он называет все это красноречием поэта, в действительности ничего подобного не бывает; не прикажет ли Павел посвятить ему жизнь в пользу сибирских поселенцев, бурят или каторжан, устроить там проекционный фонарь, чтения и начальную школу? Нет, он любит жизнь прямую и многогранную; он понимает ее только в столице, в ее шумном круговороте; он в аулы мог только приезжать на побывку, он вкусил уже от феерии жизни и хочет или всю ее, во всем калейдоскопе, или ничего.

Из всего того, что говорит теперь Умитбаев, в сердце Павла вклинивается только слово «аул». Как будто бы он уже говорил Умитбаеву о бегстве на родину, теперь новая мысль осеняет его: раньше помог ему Умитбаев бежать от гибели, так теперь он, Павел, спасет от нее друга, он убежит вместе с ним в родные степи, он скроется в них от блюстителей российских законов; правда, маме тяжело будет лишиться сына на продолжительное время, но она первая его благословит и не осудит, он жизнь спасет, жизнь двадцатилетнего, они могли бы пробыть в аулах до лета или предпринять путешествие в Бухару или Хиву, наконец, разве уж так трудно вернуться с новой решимостью к честной жизни? С новым сердцем, благородным и честным?..

— Нет, Ленев, ты уже говорил. На все это надо взглянуть проще. Ты очень благородный и верный, спасибо за все.

91

Жуткими тенями проносились в сознании Павла эти пестрые встречи с чужими людьми, с накрашенными женщинами, трактирными мужчинами, с озябшими, промерзшими извозчиками и сторожами, которым Умитбаев направо и налево раздавал кредитки.

Не хмелел Умитбаев, лицо его было желтое, точно восковое, с облипшими виски волосами. Чем больше подступало утро, тем большую беспорядочность и торопливость стал проявлять Умитбаев. Он избегал встречаться с Павлом глазами, его смех становился все более резким и напряженным, и в невыразимом ужасе Павел внимал его далекому, осипшему голосу. Павлу больших усилий стоило не дрожать, когда Умитбаев порою касался его холодными ледяными руками, мясо которых, казалось, обвисло на костях и было дрябло.