Выбрать главу

Я приехал в Москву в девяносто девятом, незадолго до того, как весь мир взорвался «миллениумом». Сильные мира сего в честь неумолимо наступающего тысячелетия строили стеклянные пирамиды, запускали маркированные спутники, которые своим специально запрограммированным пиканьем должны были известить любое разумное существо Вселенной о том, что мы тут, на Земле отмечаем; готовились миллионами фейерверков превратить зимнюю ночь в яркий незабываемый день, собирались сделать Таити, Кипр или еще какую-нибудь теплую страну Центром Встречи Миллениума, в общем, готовились сами, подготавливали других и грозили пальцем тем, кто подготавливаться не собирался.

Даже едущие в седьмом плацкартном вагоне поезда Львов-Москва целиком и полностью окунулись во встречу нового тысячелетия. Хотя дверь туалета не запиралась, и приходилось справлять нужду в экстремальной позе, хотя от воды странно пахло, да и оставался странный осадок, хотя топили нещадно, словно собирались нас всех поджарить, как куриц, а потом продавать, выдавая за шаурму — праздник у людей был в душе, в самом сердце. И они пили всю ночь напролет, пели песни под слегка расстроенную гитару, звали кондуктора (многоуважаемый вагоноуважатый, кричали ему со всех сторон), плакали над тяжелыми воспоминаниями, кричали на детей, чтоб спали, а не прыгали по верхним местам, и внимательно слушали пожилых людей, которые вещали о том, что жить раньше было весело, жить было хорошо. В подобном адовом пекле, в непонятном каком кругу (бедняга Алигьери и в страшном сне не мог себе представить подобное) царило настроение всеобщего, всенародного, всепланетного праздника. И, положа руку на сердце, здесь праздновали лучше, чем во всем остальном мире. Людям, для которых в то время сотовый телефон казался выдумкой из фантастического фильма, а спирт в пластиковой полторашке за пятнадцать рублей — совершенно нормальным явлением, было наплевать на то, что растет доллар, на то, что растет преступность, на голодающих детей в Африке, на то, что с наступлением Нового года все компьютеры могут выйти из строя, рухнут все самолеты, сработают все красные кнопки всех ядерных ракет мира. Большинство из них никогда в жизни не видели компьютеров и не летали на самолетах. Они были счастливы в этом тесном, чадящем жаром, людским потом, перегаром, запахами рассола и залежалой жареной курицы седьмом вагоне. Они были счастливы пить, петь, слушать стук колес, смотреть и обсуждать названия затерянных в темноте станций, мимо которых проезжали не останавливаясь, либо останавливались на секунду, чтобы затем поехать вновь. И это было их вселенское миллениумное счастье.

Я лежал на верхней полке где-то в середине вагона, как мне казалось в самом центре неугасающего ночного праздника, и мои мысли были тогда только об одном — чтоб не сперли новенький фотоаппарат, купленный на последние сбережения как раз для Москвы. Я еще тогда не знал, что о работе по профессии придется забыть почти на год, да даже если бы и знал — фотоаппарат было бы жалко. Ведь ежу понятно, что любой из этих добрых и веселящихся людей (насколько бы добрый и насколько бы веселящийся он не был), легко и без угрызений совести сопрет дорогую аппаратуру, едва только заподозрит, что тот лежит не на своем месте. И не украдет, а именно сопрет — тихо, оглядываясь, стерев на мгновение улыбку с лица — таково воспитание нашего человека, и ничего не поделаешь. Подо мной обсуждали выборы в Думу, Ельцина, «левые» шоколадки «Баунти», у которых вместо кокосовой стружки внутри обнаружилась какая-то молочная жидкость, новый альбом Пугачевой и старый альбом Киркорова. Слышался звон стаканов, терпкий запах водки смешивался с вареными яйцами, курицей, оливье и настойчиво лез в ноздри. Наручные же часы (механические, хоть и из Китая, служили мне до прошлого лета, пока не утонули в мутном Сочинском море), отсчитывали время до приезда в Москву с мучительной и ленивой медлительностью.

Потом по узкому проходу, цепляя ноги, прошел кондуктор, который час или два назад пил вместе со всеми, костерил по чем свет стоит и новую российскую власть и цены на хлеб и американцев и сломанный замок в туалете. Тогда он был в белой майке на голове тело, лоб и щеки его блестели от пота, пил, не чокаясь, и не закусывая «за мильениум» — а сейчас накинул синий китель, прикрыл лоб фуражкой и набил рот жвачкой. По плацкарту разнеслось его зычное: «Москва! Через сорок минут подъезжаем! Собирайтесь!». Везде, где его просили пропустить контрольную, он останавливался и пил на прощанье, но уже не водку, а пиво или коньяк, потому что, однако, Москва!