— Стыдно, товарищ завженотделом! Что за паника? Драться надо, а не плакать и не хромать.
Он говорил грубо, но руку ее прижимал ласково и взволнованно.
— Что со мной делается, Глеб? Может быть, только ты в силах разобраться в этом ералаше?.. Я — точно зачумленная. Чувствую, как подо мною зыблется почва. Ведь я была на фронтах, видела настоящие ужасы… Два раза пережила страх неизбежной смерти. Была активной участницей московских боев. А вот сейчас переживаю такое, чего со мной не было никогда. Точно надо мной кто-то издевается, а мне — стыдно, потому что не могу защититься. Это — так нужно? Это — неизбежно? Это — необходимый результат наших страданий и жертв?.. Так ли это, Глеб?.. Может быть, и ты тоже очумел? Скажи мне откровенно: может быть, Глеб, ты только храбришься по привычке?
Дошли до Дома Советов. Поля остановилась, но не отрывалась от Глеба, и было видно, что ей тяжело оставаться одной и тяжело — на людях. Глеб волновался. От чего больше? — от того ли, что взбудоражили слова Поли, или она влекла его к себе, идущая в него из-за Даши и через Дашу?..
…Концессия на завод. Глеб испугался тогда этого нового, зловещего слова. Неизвестно, кем слово было брошено на ветер, и он тогда не мог добиться никакого толку. Был подпольный, косноязычный слух, но он скоро растворился в тумане. А вот улица заговорила горластым языком витрин и суетливой толчеей спекулянтов и торгашей. Это был уже зловещий признак… нет дыма без огня… Слух о концессии должен был родиться неизбежно. Несомненно, в недрах совнархоза уже подготовляли почву для акционерного общества с привлечением прежних владельцев.
…Поля. Вот она, близко, и в словах ее так много задушевной дружбы, и так она нуждается теперь в его силе. Чуял он в ней большую сумятицу, а войти в ее душу мягко и бережно не мог. Хотелось сказать ей милое слово: накрыть ее как шинелью от холода.
— Я не пойду в женотдел, Глеб. Лучше пойдем ко мне — посидишь немного. При тебе мне не будет так худо. Можешь скоро уйти, но лишь бы было ощущение, что я — не одна. Может быть, ты скажешь такое слово, которое отрезвит меня, и я буду глядеть на все другими глазами…
Она подтолкнула его к зеркальным дверям подъезда.
И вплоть до самой комнаты — по мраморной лестнице, по узкому коридору — она не выпускала его руки и повторяла:
— Так надо, да?.. Так надо?..
В комнатке было светло и пусто. У стены стояла железная кровать, на кровати — серое одеяло, белая подушка. Над кроватью — Ленин. У окна — столик, а на нем — свалка из книг и бумаг.
Если бы Глеб случайно зашел сюда, не зная, что здесь живет она, все равно почувствовал бы ее по запаху.
Она бросила на стол портфель, не села, а прислонилась к стене, около стола. Глеб прошелся по комнате и остановился около двери в левой стене.
— Кто там, за этой дверью?
— Это — комната Сергея.
Он стукнул в дверь кулаком. Внутри, в пустоте, вздохнуло эхо.
Подошел к двери в правой стене, около Поли.
— А тут?
— Я боюсь этой двери. Тут — Бадьин. Я не люблю его; в нем что-то тяжелое, и мне всегда чудится: отворится дверь — и будет… может быть, черт знает что…
— Он — бабник этот Бадьин.
— Почему? Откуда у тебя такое заключение?
Поля засмеялась, но глаза смотрели внутрь, и вся она прислушивалась к своей боли.
— Он — бабник. Я еще буду иметь с ним дело при случае.
— Какой ты еще раб, Глеб! Должны же мы наконец произвести революцию и в себе. В нас самих должна быть беспощадная гражданская война. Нет ничего более крепкого и живучего, как наши привычки, чувства и предрассудки. В тебе бунтует ревность — я знаю… Это хуже деспотизма. Это такая эксплуатация человека человеком, которую можно сравнить только с людоедством. Вот что скажу тебе, Глеб: к Даше ты с этим не подойдешь — будешь бит.
— Я уже и так бит.
— Ну вот. И поделом. Так тебе и надо.
— Это верно: есть какая-то запятая в любви. Этот орех надо хорошо раскусить. Не могу примириться… Внутри какая-то язва. Не клеится у нас с Дашей… Она по-своему, я — по-своему. Не могу забыть того, что у нее было… Гляжу на нее и чувствую — не в силах взять её такой, какая она есть. У нее что-то свое, и это делает меня зверем… Иногда думаю о ней — и хочется искалечить ее… Ревность — да!.. Никак не могу перековать себя… А она чувствует это, и между нами — будто ножи… Как-то надо разгрызть этот проклятый орех.
Поля опять встревоженно и растерянно осмотрелась вокруг. Она вцепилась пальцами в кудри и сморщила лицо, точно от головной боли.
— Да, орех, Глеб, крепкий орех… А надо раскусить… И ядро в нем чую — очень горькое и ядовитое. Надо!.. Пусть, черт с ним, если надо… Мы отравлялись кровью, но в крови же находили противоядие. А в чем противоядие от будней, которые идут из проклятого прошлого?.. В этом — весь ужас. С собой всегда труднее бороться, потому что в будни душа всегда обречена на одиночество.
Она стояла перед Глебом, такая простая, открытая, растерянная в своем смятении, такая доверчивая и близкая, будто знал он ее давно, будто такая она была всегда, встревоженная и мятежная. Стоит ее обнять, вскинуть на руки, и она ребенком прижмется к нему и будет родной и неотделимой, и от ласки его успокоится и опять засмеется, как недавно.
И с волной молчаливой нежности он прижал ее грудью к себе и щекой погладил ее кудри. А она сначала испугалась и вся съежилась в его руках. Потом дрогнула, обхватила его шею и посмотрела на него сквозь слезы.
— Глеб!.. Милый!.. Если бы ты знал, как мне тяжело! Ты почувствуй меня, Глеб, и не презирай… Ты — самый мне близкий человек, и я тебя очень люблю. Дай мне почувствовать тебя всего… такого родного…
А он, Глеб, все молчал и все прижимался щекой к ее кудрям. И у кровати, когда он уже поднял ее на руки, раздался дробный стук в дверь.
— Товарищ Мехова, можно?
И скрипнула дверь. То была Даша. Вспыхнула красная повязка, а лицо было прежнее — ясное, с прозрачными глазами, с молодым оскалом зубов.
— Вот так здорово!.. И ты тут, Глебушка? Вот непоседа!..
И весело засмеялась.
— Ну, хорошо… Я — на минутку…
Только на одно мгновение блеснул испуг в ее глазах, а за ресницами что-то взметнулось бледной пленкой. Может быть, это показалось Глебу, потому что он сам испугался и сразу не мог овладеть собою. Мехова отошла от него и обняла Дашу одной рукой.
— Ты не ревнуешь, Даша? Твой Глеб — большой ребенок. Это правда: мужик он замечательный, но глупый до последней возможности. Не отличишь в нем дикаря от умника.
Глеб стал между ними и положил руки и на ту и на другую.
— Черт его возьми!.. Этот орех надо раскусить… Пусть сломаю зубы… У Даши теперь всякий орех — как блоха для собачьего зуба, и теперь ей все нипочем…
Даша усмехнулась и отошла к столу.
— Кое-какие орехи и я грызть научилась, хоть приходилось и зубы ломать… — И деловито стала рыться в своем портфелишке. — Я, товарищ Мехова, из окружкома. Ведь у нас на носу женская конференция… Ты не забыла? Сегодня на пять часов заседание совпрофа. Ты должна делать доклад.
— Я это помню, Даша. Но было бы лучше, если бы выступила с докладом ты: я ничего не соображаю сегодня.
— Идет, товарищ Мехова. Я доклад сделаю…
Она пытливо посмотрела на Полю и сказала строго и ласково:
— Это ты брось, Поля… Не разводи нюни, голубка. Плакать нетрудно… Ты сумей с сердцем управиться да глаза сохранить зоркими…
И насмешливо уставилась па Глеба.
— Ты можешь продолжать свой разговор с Полей, Глебушка… Я сейчас уйду.
Поля смотрела в окно и смеялась, как больная.
— Нет уж… продолжайте сами разрешать свои проблемы… а я пойду… некогда…
И Глеб вышел, красный от смущения.
В коридоре он встретил Чибиса. По обыкновению, Чибис не подал ему руки и не поздоровался. Шел он упруго, но грузно и смотрел на него не мигая, как на чужого.
— Ну, так вот, райлес, как тебе известно, отправился в уютную дыру. Он сразу же там покрылся пылью, а пыль столбом поднялась во всех отделах, и все отделы похожи на сумасшедший дом. Жук оказался хорошим дураком. Сегодня я не спал. По ночам я не сплю: сплю только утром и после обеда. Сейчас прилягу на полчаса. А знаешь, этот безрукий — великолепный человеческий экземпляр. Я говорил с ним по ночам с большим удовольствием. Буржуазия умела давать молодежи высокую культуру. Нам нужно очень многому и очень много учиться. Чтобы овладеть культурой, надо знать, как ею пользоваться, а это не так просто, мой дорогой.