Выбрать главу

— Почему я не умерла тогда… в те дни… на улицах Москвы… или в армии?.. Зачем мне было знать эти мучительные позорные дни, дорогие товарищи?

Неудержимой улыбкой задрожало лицо у Сергея, и никак не мог он выдохнуть застрявшего воздуха в легких. Прыгали губы, как чужие, и в глазах растаяли и Поля, и окно, и стены в тягучее волокнистое месиво. Должно быть, устал. Должно быть, не может переносить чужих слез. Должно быть, Поля взяла у него последние силы в ту ночь, когда она ворвалась к нему, убитая страхом.

Даша стояла около Меховой и обнимала ее.

— Поля! Как тебе не стыдно, родная? Ты слезами и припадками хочешь доказать свою силу? Ты — не барышня, а коммунистка. Пускай сердце у нас будет каменное, а не банная мочалка… Ты зашилась, Полюха, — иди домой и успокойся. Можешь на меня положиться: меня хватит еще надолго.

Она возвратилась на свое место и опять заскрипела пером.

Поля растерянно и долго смотрела на Дашу, потом на Сергея и молча села на стул. И необычайно спокойно ответила сквозь зубы:

— Я никуда не пойду. Я пришла работать, — и буду работать до конца.

— Ну да… Я же знаю тебя, Поля: мы ведь с тобой работаем не первый день, моя роднуша…

Даша писала, не поднимая головы, и улыбалась.

2. Чистка

Мехова проходила чистку вместе с Сергеем в заводской ячейке: Сергей — как прикрепленный, а Поля — как пропустившая чистку в своей ячейке по болезни.

Собрание, открыли в клубном зрительном зале: было много народу — навалила беспартийная масса. Коммунисты трудились в передних рядах, а беспартийные — сзади. И оттого, что стены комнаты проваливались зеркалами и из этих провалов напирали новые толпы, а за толпами — новые провалы и новые толпы, — казалось, что люди сбились тысячами. А в зале было только человек полтораста.

Глеб сидел четвертым в комиссии за столом, перед сценой. Люстра в пятьдесят лампочек пламенела бриллиантами висюлек и ожерелий.

Члены комиссии были из других организаций. Двое в солдатских шинелях и картузах. Третий — портовый рабочий, похожий на татарина, партизан. Один из военных был скуластый, смуглый до черноты. Другой — костлявый, с пепельным лицом, и борода веничком. Он постоянно хватал ее тремя пальцами и осторожно доил. Когда он поднимал глаза, то глаз не было видно — они были бесцветны. Все время, когда говорил с вызванным к столу коммунистом, не смотрел на него и будто говорил не с ним, а с кем-то другим. И партбилеты будто не смотрел, а только мял тонкими окоченелыми пальцами.

Сергей услыхал шепот позади:

— Вот шерстобит, идол!.. Загрызет, истинный бо…

И когда костлявый человек назвал Громаду, не понял Сергей: этот ли человек выдавил из себя голос или тот — другой, рядом….

— Товарищ Громада… ваша автобиография?

— Моя ахтобиография такая, товарищ… Как рабочий пролетарий с малых лет, но как нас великолепно экплуатировали капиталисты, дискутировать тут нечего…

А сзади шепот:

— Э-эх, вот так чешет!.. Молодцом, Громада!..

— Когда вступили в партию?

— При советском режиме, так что по учету время — год.

— А почему не вступал раньше?

— А какой шкет идет в объявку мастером преждевременно?.. Вы, товарищ, заводским не были шкетом? Пройдет шкет выволочу в три этажа и так и дале… ну, и научится жарить.

— Я спрашиваю: почему поздно вступил в партию?

— Так я ж и доказываю: как есть наш враг — несознательность… и так и дале… но в Рекапе вступил скоровременно… зря не дискустировал…

— В красно-зеленых не был?

— Быть не был, товарищ, но с горами дело имел. За горами не был, а в горы братву и белых солдат уснащал… и так и дале… Мы с Дашей вместях винты нарезали…

— Значит, в красно-зеленых не был. Предпочитал сидеть дома и ждать погоды…

Громада почуял в вопросах этого костлявого человека опасность. В каждом слове его таилась неприязнь и жалила незаметно и больно. И когда почуял это Громада, осунулся, и в глазах его вспыхнула капелька ненависти. Может быть, заметил это сухопарый, а может быть, надоело ему возиться с Громадой — он поцарапал что-то карандашом на бумажке и отмахнулся от него.

— Можете идти… Кто хочет сделать какое-нибудь заявление насчет товарища Громады?

— Громада?.. Хо, Громада — козырь!.. Громада себя не жалеет… Совсем подыхает, а закручивает активно…

— Следующий… товарищ Савчук!..

Толпа забеспокоилась и зашептала, насторожилась. Савчук, в длинной холщовой блузе без пояса, лохматый, в ободранных штанах, зашлепал босыми ногами, задевая руками и боками за людей, а они с улыбками глядели ему вслед и хватали его за рубаху.

— Тю, скаженная бочара!.. Держи ровнее!..

Савчук стал перед столом угрюмо и не знал, куда деть свои длинные руки.

— Ты меня, товарищ чистильщик, о жизни моей не тревожь…

— Почему?   Это — необходимо:  на  этом  основана  вся  сущность проверки.

— Подлую мою жизнь не тревожь. Нет тебе до нее интересу, ежели я сам заховал ее к черту в зубы. Шабаш!.. Я — бондарь и делаю бочки… Это — вообче… Сейчас не делаю… Еще до бондарного цеха дело не дошло. А запоют пилы — ну, тогда почин будет для новых бочар…

— Вы вот тут пишете, что кое-кого за это время били по башкам и еще будете бить почем зря. Кому это вы били башки и о каких башках вы говорите?

Все напряженно ждали: грохнет Савчук какую-нибудь орясину, не рассчитав удара, и будет потеха и скандал. На лбу и на шее у него надулись жилы, а глаза заиграли смехом и злобой.

— Я их, идоловых душ, громил и буду громить сволочей… Вот тут на скамьях слесаря сидят — и их бил… Они меня дюже нюхали, зажигалыцики… Один стал черт: что в лоб, что по лбу… И тогда, при старом режиме, в ахтанабилях форсу задавали, и сейчас они тем же махом банки ставят нашему брату…

— Кто ставит банки? Партийные и советские товарищи, что ли? Говорите конкретно.

Из передних рядов послышался одинокий голос, разбитый кашлем:

— Да гоните его в шею! Что он голову морочит!..

Зал вздохнул от ропота.

— Говорите точнее, товарищ Савчук. Башки разные бывают: одни надо действительно бить, а другие беречь пуще своей.

Савчук упрямо пробасил.

— Бил и буду бить… И вы мне не указывайте… Хозяев багато, а командирами хоть трамбуй мостовую…

Сухопарый был слеп и глух: он ни разу не взглянул на Савчука и даже будто не слышал и не замечал его.

Глеб чужим голосом оборвал Савчука:

— Ты, друг, оставь хулиганить. Ты не с Мотей воюешь.

Савчук взглянул на Глеба налитыми кровью глазами.

— Замолчь, Глеб!.. Я — не какой-нибудь обормот… Меня крутить нечего… Я — на виду…

Неожиданно закричала женщина откуда-то издали, из-за голов:

— А того не высказывает Савчук, как лакал самогон да своей Мотьке ломал кости каждый день…

— Да все они, мужики, барбосы: бабы туды и сюды — и с горшком, и с мешком, и корми, и  молчи, и детей годуй…

Мотя вскочила со своего места и заметалась в проходе.

— А неправда… неправда и неправда!.. Ежели Савчук меня бил, так и я его била… (Хохот). Вы все не стоите Савчуковой подметки…

Люди притихли растерянно и смущенно.

— А где, Мотя, у Савчука подметки?.. Он босиком шагает — гляди…

А Мотя взволнованно огрызалась направо и налево:

— Вы не смеете Савчука… да, да!.. Он, Савчук, лучше вас всех. Не давайся, Савчук!.. Никого не бойся, Савчук!..

Улыбались члены комиссии, улыбнулся неожиданно весело и костлявый.

Поля вздрагивала и ежилась в ознобе. Сидела около Сергея и не отрывала глаз от стола.

Очарованная, смотрела она на костлявого члена комиссии и улыбалась одними губами, а лицо у нее было как у больной — в темных пятнах.

А Сергей волновался от смутной радости. Не все ли равно — в нем ли колыхалась эта радость или она насыщала его из недр этой залитой светом толпы? Пела и младенчески смеялась радость в каждой клеточке тела, и все — и эти люди, и хохочущие шепоты сзади, и люстра в гроздьях огненного винограда — все было необыкновенно ново, полно глубокого смысла и значения. Сознание схватывает только отдельные звуки и жесты или только одну волну общего вздоха, и все так ясно и просто. Это — разорванные миги, и эти миги играют яркой жизнью. А почему эта игра в общем сплетении мигов — огромный и сложный процесс? И сложный процесс — это великая человеческая судьба, и судьба эта — трагедия. Отец говорит иначе. Может быть, отдельный миг поглощает собою целую историю? Может быть, самое важное — не время, а миг, не человечество, а человек?