В это время попугай Федька встрепенулся и едва не свалился с жердочки, но удержался, хотя для этого ему пришлось совершить полный оборот вниз головой.
— Мар-р-рсовые по вантам! — проскрипел он голосом удавленника. — С якоря сниматься! Паруса ставить!
— Совсем уж постарел мой Федька, — грустно сказал Петр Петрович.
Глава двадцатая, ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНАЯ
Я уезжал из Новороссийска вечером.
Было тепло и тихо. И было странно, что совсем недавно над городом и Цемесской бухтой бесновался и грохотал бора.
В воздухе пахло выброшенными на берег и уже чуть загнившими водорослями.
Казалось, вот-вот пойдет дождь, но дождя не было, а лишь туман кое-где начал рождаться над водой. Потом туман загустел, и проходившие корабли, катера и буксиры тревожно гудели сиренами, чтобы не натолкнуться друг на друга. И эхо замирало в горах.
Мне казалось, что это и не туман вовсе, а белые тени старинных кораблей витают над бухтой. Тени еще тех первых парусных эскадр Черноморского флота. Тех первых линейных кораблей с громадами парусов на высоких мачтах. С пеной, шелестящей под крутыми бортами. С белыми полосами орудийных палуб.
Ах, какие это были славные корабли! Над ними колыхались боевые флаги, простреленные в битвах при Корфу и Чесме, Силистрии и Синопе… И не гудки и сирены теплоходов разносило в горах эхо, а звуки боцманских дудок и рожков горнистов да скрипы тяжелых блоков.
Проплывали эти корабли и, отсалютовав, уходили.
А на смену им приходили другие — и тоже великая слава Черноморского флота: корветы и броненосцы, эсминцы и дредноуты. В шумной пене шел славный «Потемкин», а за ним в кильватер — миноносец «Свирепый», и, как и на «Потемкине», на гафеле его трепетал не андреевский сине-белый флаг, а красный флаг революции. И не солнце это бросало вечерние отблески в полосах тумана, а пылал взбунтовавшийся крейсер «Очаков».
Прощаясь с бухтой, думал я почему-то о словах Петра Петровича: «Нельзя не помнить тех, кто был прежде нас…»
Удивительное дело: живешь на свете и не ведаешь о тех местах, которые есть на белом свете. А потом узнаешь про них многое и начинаешь любить всем сердцем. И людей узнаешь и начинаешь любить…
И уж куда бы ни уехал, где бы ни жил, все это будет в тебе навеки.
ШАХМАТЫ ЛЕЙТЕНАНТА ШМИДТА
Про моего доброго знакомого, старого капитана Петра Петровича, вы уже знаете.
Так вот, как-то приехал я к нему в гости и вижу: сидит мой Петр Петрович над шахматной доской. Сидит и лоб рукой подпирает, словно был занят сложнейшей шахматной задачей. Каким-нибудь ферзевым гамбитом или сицилийской защитой.
— Здравствуйте, — говорю, — Петр Петрович. — Решаете задачи шахматные?
— Здравствуйте, здравствуйте… — отвечает. — Не совсем шахматные, а скорее, человеческие. И даже, если хотите, могу рассказать вам одну историю.
— Еще бы не хотеть!
— Тогда слушайте. — Отодвинул Петр Петрович бережно шахматную доску. — Было это, — говорит, — года три тому назад, если не ошибаюсь, а может быть, и все четыре. Приходит ко мне один старик. С виду невзрачный и одет так, что можно сказать: живется ему нелегко. Ну, ладно. Не мое это дело, кто как одет. Воспитанность человека, как вы знаете, и в том, чтобы не замечать, кто как одет.
Спрашивает меня:
«Вы такой-то?»
«Да, — говорю, — это я».
«Много о вас, — говорит, — наслышан. И знаю, что вы весьма интересуетесь историей флота — кораблями и моряками. Знаю также, что собираете разные редкости. Потому и хочу в таком случае сделать вам небольшой подарок».
И выкладывает на мой письменный стол эти самые шахматы, которые вы видите.
«Обратите, — говорит, — внимание — это не простые шахматы: они принадлежали герою восстания на крейсере «Очаков», тезке вашему лейтенанту Петру Петровичу Шмидту».
Посмотрел я, знаете ли, так же, как вы сейчас смотрите, на шахматы: дивной работы фигурки, восточной! Пешки — маленькие солдатики со щитами и копьями. Кони — настоящие всадники. А то, что мы слонами называем, — слоны и есть, с башенками на спинах.
«Шахматы ваши, — говорю, — очень красивые, но как они к вам попали, если принадлежали, как вы утверждаете, знаменитому лейтенанту Шмидту?»
«Как попали? — спрашивает. — А вот как. Я тогда совсем еще был мальчишкой, и жили мы в Одессе. Родитель мой, да будет светлой его память, практиковал врачом. Квартиру же мы имели рядом с той, что снимал Шмидт.