Как ни странно, до похорон я держусь довольно стойко, и родители даже думают, нет, уверены, что я что-то принимаю. Даже втайне приглашают ко мне врача. Иначе они никак не могут понять, почему я такая спокойная. А меня будто вакуумом накрыло, как колпаком и так до самых похорон.
Хорошо, что доктор понимающий и знает, как им всё объяснить, потому что сама я не могу.
Папа заказал обычный гроб, будто бы мы хороним самое настоящее тело, а не ботинок и крестик. Так легче. Правда гроб закрытый, но все же так легче. Стандартнее что ли…
Все происходит, словно в кино, где я безмолвный зритель. Вот в наш дом идут и идут какие-то люди, знакомые Валерки по школе, институту, так им и не оконченному, сослуживцы отца и матери. Друзья, непостоянные подруги, всевозможные соседи и просто неравнодушные. Они что-то говорят, кто-то гладит меня по голове, будто я совсем малышка... утешают, просят держаться. А я стою с каменным лицом, вызывая недоумение и тихое перешептывание за спиной. Осуждают. Осуждают за спокойствие… я бы, наверное, тоже осудила, мысленно поставив клеймо на груди «равнодушный».
Отрывки, словно штрихи, важные и не очень детали.
Вот стол, какие-то речи, тряска в машине до церкви, отпевание. Вот ворота, где бабушки с цветами привычно сидят на своих местах.
Могильщики удивляются, почему гроб такой легкий, а я молча смотрю на небо, такое неприлично голубое и весеннее, что хочется орать. Но я не ору, вакуум же. Даже воронье куда-то подевалось, будто вокруг и не кладбище вовсе, а санаторий.
Если поднять голову к небу, задрать высоко-высоко, мимо надгробий, то кажется, что ты на море, только почему-то не слышен плеск волн.
Валера любит море, голубое небо...и тишину.
— Здесь как ты любишь, тихо... — шепчу я, когда гроб опускают в землю.
Последний комок земли и вот уже смерти будто нет. Жизнь вновь бьёт ключом, беря верх над вечным сном, и винтики продолжают крутиться в шестерёнках, будто и не было никакой поломки в часах несправедливой, но всё-таки жизни.
Стою у окна новой квартиры и больше всего на свете мне хочется потянуться за этой мерзкой веткой старого дуба, что так навязчиво и шумно бьет в мое стекло, но я сдерживаюсь. Пусть живет. Она как напоминание о прошлом. Нет, не так. Она между прошлым и настоящим, возможным будущим. Вот был Валерка и ветка была. А сейчас осталась только ветка, как памятник.
С портрета, обтянутого черной лентой, с лукавым прищуром голубых глаз смотрит Валера, а я все еще чувствую тот прощальный поцелуй перед его отъездом.
Черт! Все не так. Все в жизни не так и это страшно бесит. Хочется выть и громить эту новую квартиру, но родители не поймут. Хоть что-то останавливает.
Все в жизни теперь не так, знаю, что должно быть по-другому. Было же когда-то?
Только вот как должно быть теперь не знаю.
Кофе не лезет в глотку, но я упорно его пью. Закусываю бутербродом и не чувствую вкуса. Совсем. Но все равно усердно пихаю и его в рот. Надо есть. Еда — это жизнь, а я не люблю смерть. Уж что-что, а ей я точно не рада, пусть катится к чертям собачьим!
А еще иногда мне кажется, что мои мысли похожи на бред интеллигентного художника из соседнего подъезда. Старик каждый вечер тащится на разбитую древнюю набережную в Старом городе, где всегда нет ни души, и что-то там самозабвенно пишет и пишет, бормоча под нос одному Богу известно что.
Художник старый, но не слишком, чтобы сойти с ума от самого факта старости. Я точно знаю, что когда-то давно вся его семья погибла в автокатастрофе и с тех пор он свихнулся. Интересно, я выгляжу так же, когда возвращаюсь с работы домой?
Когда я устраиваюсь санитаркой в больницу, мама плачет. Отец как всегда сурово сдвинув брови, спокойно спрашивает:
— Катерина, ты сошла с ума?
Я молча киваю и даже не пытаюсь объяснить зачем мне это надо. Я просто чувствую, что надо и все тут. А как, зачем...
— Ты же училась... ты же на фортепьяно, на скрипке... ты же картины пишешь... какая больница, Катенька?
Мама беспомощно смотрит на отца, но тот только кривится при виде ее взглядов.
— Пусть работает. Чего уж теперь...
Через неделю после того разговора родители разводятся.
Год. Проходит почти год со дня смерти брата, и я заново учусь жить без него, и вроде бы у меня это неплохо получается.
Все проходит и даже смерть отходит на второй план под натиском жизни.
Все меняется, забывается дурное, как обычный страшный сон. Ну было. Ну больно, страшно, обидно. Но ведь было же. Не будет. Когда тебе двадцать четыре — все, что хотят твои разум и тело — это жить. Я же не художник из соседнего подъезда, даже и сравнивать нечего. Мне пока еще есть что терять в этом мире.