Выбрать главу

Да случись чудо — подымись он живым, конечно же, продолжал бы жить точно так же. Точно так! Не жалея себя. Целиком отдавая себя работе, людям, Родине.

Хохряков, разумеется, ни в чем не виноват. Видимо, сказалось то, что с личной просьбой обратился впервые в жизни, вот и разволновался, главного-то и не сказал — что стали мучить сердечные приступы.

— Вы меня удивляете, товарищ Тихов! — рассердился Хохряков. — Вчера я поручил вам срочное задание. Каковое решусь доверить не всякому. А сегодня, как я понял вас, вы проситесь в отпуск. Досрочно. По графику, утвержденному мной, ваша очередь через месяц. Что же, по-вашему, ради вас я должен кому-то сорвать. Отпуск! Согласитесь, это будет бесчеловечно.

— Да я что… Врачи…

— Врачи всегда перестраховываются! Идите! Работать! Чтобы задание было выполнено. В установленный срок. Мною.

Вышел, досадуя на себя, что пришел, услышав, как непривычно громко забилось сердце, не зная, что лишь закроет за собой тяжелую дверь, тут же повалится, заденет головой металлическую плевательницу, всегда заполненную наполовину водой, и плевательница плеснет в лицо слюнявые окурки; на ее глухой звон высунется из своей служебной комнаты его друг Леонид Петрович, испуганно вскрикнет; выбегут на его крик из своих комнат сотрудники, растерянно поднимут, не соображая что делать, куда нести; выглянет недовольный шумом Хохряков и, узнав причину, удивленно произнесет:

— Сердце? А ведь никогда не жаловался!..

Кстати, что-то его не видно. Может, проглядел? Если и проглядел, услышал бы: он, как всегда, говорил бы громче всех и по обыкновению давал бы какие-нибудь указания. Без этого он никак не может…

Властный голос Хохрякова, распорядившегося громко: «Поближе!» — Иван Иванович услышал, когда уже находился на краю могилы и тревожился, как бы накренившийся гроб не перевернулся.

Этак и выпасть можно, ушибиться!

— Сегодня мы прощаемся… — огорченно начал Хохряков.

Иван Иванович с обидой подумал: «На собраниях выступает последним, а на похоронах всегда первым!.. Сейчас зальется: «Преждевременная смерть вырвала из наших рядов… Исключительно честный… трудолюбивый… исполнительный…»

Хохряков так и говорил, и раздражение от того, что он всегда твердит одно и то же, будто все люди совершенно одинаковы, как стершиеся пятаки, усиливалось и усиливалось.

Иван Иванович не видел Хохрякова — тот стоял где-то сбоку, но отчетливо представлял себе, что он, как обычно, покачивается, приподнимаясь на носки ярко начищенных туфель и, как всегда, выбросив вперед короткую руку.

Но что он говорит?! Ведь это по меньшей мере нечестно!

— …только скромностью нашего дорогого друга можно объяснить, что он, будучи уже серьезно больным, умолчал, что нуждается в отпуске, лечении…

Тревожно стало от неожиданного открытия, что Хохряков-то, оказывается, самый настоящий демагог, нечестный человек!

Как же раньше не замечал?

Да еще защищал его, когда друзья называли Хохрякова и демагогом и карьеристом!

Вот как можно ошибиться!

Как горько!

Не видеть бы этой комедии, разыгрываемой Хохряковым?..

Разборчиво донеслось сказанное кем-то шепотом:

— Гляди, как Хохряков доубаюкал Ивана Ивановича: и глаза закрыл от удовольствия?..

«От удовольствия!..»

Обидные слова порадовали: значит, еще кто-то, да к тому же из живых, разгадал Хохрякова. Это хорошо! Очень хорошо!..

А это кто выступает? А, Леонид Петрович! Спасибо, друг! Верно говорит — от общественной работы я никогда не уклонялся.

Иван Иванович вначале даже с гордостью слушал довольно-таки длинный перечень своих общественных поручений, а потом захотелось выкрикнуть: «Хватит издеваться! Никакой я не активист!..»

Только сейчас дошло до сознания, насколько случайны для него были многие общественные поручения. Так, включили в торговую комиссию райсовета, а что он понимает в торговле? И получалась не работа, а одна видимость! Или какой из него народный дружинник, если физически он хилый, к тому же больной, сердечник?.. И почему не набрался мужества решительно отказаться от подобных общественных поручений, явно неподходящих для него?

Может, вообще ничего существенно полезного для Родины не сделал? Нет-нет! Конечно, что-то сделал, но, разумеется, мог бы сделать значительно больше, если бы не плыл по течению, а стремился бы, как говорится, к целенаправленной жизни. Давным-давно начал интересное научное исследование, показывал свои заметки крупному ученому, и тот дал очень высокую оценку, сказав, что это будет ценным вкладом в науку. А ведь так и не закончил! Разменял жизнь на мелкую монету! Так почему же сейчас друзья призывают брать пример с него? Зачем называют его настоящим человеком? Какой же он настоящий человек, если послушно шел на поводу у Хохрякова, прибывшего из какой-то Облтары возглавлять областное общество «Знание», хотя невежа невежей! О! Если бы всего на минуту возвратился голос, чтобы сказать всем-всем, что не надо, не надо, не надо призывать брать пример с меня^не надо, не надо призывать жить так, как прожил свою недолгую жизнь я! Иначе бы надо, иначе!..

А когда показалось, что вот-вот крикнет, и обрадовался этому, услышал нетерпеливый голос Хохрякова:

— Крышку!

Тотчас же с грохотом навалилась крышка, так-то гроб качнулся.

Торопливо застучали два молотка.

Приподняли, чуть не уронив, поскользнувшись.

Ну, чего так заспешили?!

Как неприятно верещат веревки!

Ниже.

Ниже.

Не ударили бы о дно могилы — земля здесь будто каменная… Что это застучало по крышке?

Мелкое, металлическое.

А? Древний обычай — бросают в могилу, на крышку гроба монеты! Прозрачно привиделось, как Хохряков, расщедрившись, кидает пятак, и стало смешно и жутко от мысли, что это и есть цена его жизни…

ПОХВАЛЬНОЕ СЛОВО

ГОСПОДИНУ ДОМОГАДСКОМУ

Памфлет

Милостивый государь!

С любовным содроганием начертал я Ваше Имя, и восторженные рыдания потрясли мои внутренности, персты выронили перо. С тоской взирал я на него, упавшее к моим нижним конечностям, но, увы, дотянуться не мог. Отчаявшись, я уже стал испускать звуки бессилия, но вошла кухарка, ежечасно проверяющая, живой ли я еще, и, даже не обругав, подняла перо и вставила мне оное. В продолжавшие дрожать от волнения и нетерпения персты мои.

И вот я, превозмогая предмогильную слабость, пишу. И не какому-то безымянному проходимцу, а Вам, имеющему Имя, каковое, как гордо известила «Единение», каковая издается здесь, в Австралии, в Мельбурне, на Коллинс-стрит, «знает вся русская эмиграция, читающая газеты».

Не могу не написать Вам, ибо с утра испытываю сладострастное недержание излить на Вас Любовь, Восторг, Изумление. Пред тем, чего Вы домогаетесь всю свою кадетско-энтеэсовскую жизнь. А домогаетесь Вы немалого — возвращения Вам России. Ежели да сложить все в единую архитектурную кучу, что Вы наделали в этих патриотических целях, будет таковая куча превыше самой высокой египетской пирамиды.

Так я наглядно и разъяснил преогромность Ваших домогательств кухарке, когда умолял ее подвинуть мое кресло вместе со мною к столу, дать мне бумагу и вставить в персты перо.

Кухарка, дитя народа, спросила с обычной своей детской непосредственностью:

— Зачем тебе бумага? Не надоело марать?

А Ваша кухарка тоже задает Вам такой вопрос?..

Я пошел на хитрость: утаил, что нестерпимо хочу восславить Вас в Похвальном Слове, а смиренно вымолвил, что приспичило написать «Непроходимому» — так прозывает Вас моя кухарка. Как-то я пытался ей разъяснить, что в нашем Свободном Мире принято выражаться иначе — «Непримиримый», но кухарка, дитя народа, мне ответила, что я отстал от жизни, читая лишь одну газету «Единение», что теперь «Непримиримых» все величают «Непроходимыми».