Государственного обвинителя я даже понимаю. У него более широкие задачи, он не обязан всякие там литературные особенности учитывать: автор, герой, то да се… Но когда с такими заявлениями выступают два члена Союза писателей, из которых один – профессиональный литератор, а другой – дипломированный критик, и они прямо рассматривает слова отрицательных персонажей как авторские мысли, – тут уже теряешься. Например, высказывания о классиках в «Графоманах»: нельзя же оттого, что повесть от первого лица, от лица графомана-неудачника, в котором, может быть, и есть некоторые автобиографические черты, заключать, что автор ненавидит классиков. Так может считать малограмотный человек, который только читать научился. Тогда, конечно, Достоевский – человек из подполья, Клим Самгин – это Горький, а Иудушка – Салтыков-Щедрин. Тогда все наоборот будет.
Общественный обвинитель попытался поставить вопрос о двойном дне. Общественный обвинитель Васильев даже не постеснялся упомянуть про пеленки, которые были подарены моему новорожденному сыну – кстати, не мадам Замойской, а совсем другой француженкой. Даже белье пошло в ход, чтобы показать, как за светлым обликом скрывается мрачное нутро – мое и Даниэля. Приводились цитаты из моих статей: как он тут писал о соцреализме с марксистских позиций, а там – идеалист – ха-ха! Если бы я мог писать с идеалистических позиций здесь, я бы писал так здесь. Когда мне поручали какую-нибудь работу здесь, я часто отказывался, искал близких мне авторов. Кедриной это хорошо известно, она же работала со мной в одном институте. Ей известно, что я не лез в герои, не выступал на собраниях, не бил себя кулаком в грудь, не говорил лозунгами. А частенько меня прорабатывали за ошибки, за уклоны, неточности. В характеристике из ИМЛИ, которая пришла в КГБ уже после моего ареста (даже следователь возмутился, когда пришла характеристика, где я задним числом из старших научных сотрудников в младшие переведен), в этой характеристике есть и правда: там говорится, что мои идейные позиции не четкие, что я писал о Цветаевой, Мандельштаме, Пастернаке, сбивался в сторону. Сбивался потому, что хотел писать о них. Делал все максимальное, чтобы выразить свои подлинные мысли, в качестве Синявского. Поэтому у меня и были неприятности и выговоры, и меня ругали в печати и на собраниях, и никакими особыми благами, кроме зарплаты, я не обладал. Обвинитель говорил, что я мелькал в Союзе писателей. Что я там – ссуды брал, или командировки, или бесплатные путевки на курорт получал? Обвинитель перечислил, что за десять лет мне подарили несколько вещей на дни рождения разные знакомые. Уж если бы я какую-нибудь бесплатную путевочку получил, как бы она фигурировала здесь!
Неужели вновь объяснять простые вещи? Меня упрекали, что я матерей оскорбил. А у меня в «Любимове» прямо сказано: «Матерей не смейте трогать». Ведь Леню Тихомирова волшебная сила оставила за то, что он покусился на душу матери. Что же, оскорбил я матерей? А что старух так описываю, как сморщенные трухлявые грибы – сыроежки, сморчки, лисички, – так неужели мне распростертых на полу церкви старух в нимбах изобразить? Это старый-старый литературный прием снижения. Государственный обвинитель не обязан в это вникать, но писатель?!
В итоге – все маскировка, все уловки, прикрытие, как и кандидатская степень. Худосочная литературная форма – это только прикрытие для контрреволюционных идей. Идеализм, гиперболизм, фантастика – все это, конечно, уловки ярого антисоветчика, который всячески замаскировался. Ну ладно, здесь замаскировался. Ну – это понятно, но там-то, за границей, мог ведь и не маскироваться, уже там-то я мог себе позволить?… Гипербола, фантастика… Тогда само искусство оказывается уловкой, прикрытием для антисоветских идей.
Ну хорошо, но ведь есть фразы, мысли, образы, которые прямо говорят об обратном. Их не видно за этими махровыми цитатами, не видно. Их можно повторить, но это бессмысленно. Ведь рядом с фразой, которая здесь повторялась десятки раз: «Для того, чтобы никогда не было тюрем, мы построили новые тюрьмы», – ведь рядом – я просил прочесть – сказано: «Коммунизм – это светлая цель». Но этого уже читать не захотели. И тирада за революцию – она тоже никого не интересовала, никого не интересовал анализ содержания, интересовали только отдельные формулировки, антисоветские формулировки, штампы, которые можно приложить на лоб Даниэлю и Синявскому, как на повесть [79].
Гражданин государственный обвинитель сказал такую фразу (она меня поразила, я ее даже записал): «Даже зарубежная пресса говорит, что это антисоветские произведения». По логике, ежели вдуматься, это что? Высший критерий истинности для прокурора? Вот ежели и она признала, так мы-то и подавно должны? Меня особенно поразило это «даже». Я бы это «даже» поставил в другом месте: если даже антисоветская пресса в определенной части своей пишет, что это не антисоветские произведения… Вот ведь Карл Миллер пишет о погруженности автора в почти незыблемую верность коммунизму. Или еще: «Терц с вожделением вспоминает о революции, но относится не ортодоксально к дальнейшему». Ну зачем же этим буржуям говорить, что Терц вожделеет к революции, зачем же, если мы фашисты? Как доказательство вины обвинение приводит слова Филиппова, а другие – дураки там, наверное, – Милош, Фильд – они же побольше стоят, чем Филиппов, это ведь более солидные авторы. В результате формулировка: «злоба, которой мог бы позавидовать белогвардеец» – и приводит в доказательство штампы на книге (что-то вроде «Боритесь с КПСС» и еще что-то, не помню). Штамп на книге, оказывается, равен самой книге. Такой штамп я хорошо представляю себе на произведениях Зощенко, Солженицына, на «Реквиеме» Ахматовой… Проводится знак равенства между агитационным штампом и художественным произведением.
Возникает вопрос: что такое агитация и пропаганда, а что художественная литература? Позиция обвинения такая: художественная литература – форма агитации и пропаганды; агитация бывает только советская и антисоветская; раз не советская, значит, антисоветская.
Я с этим не согласен. Ну хорошо, если писателя надо по таким нормам судить и рассматривать, то что делать с человеком, который печатает прокламации? Он ведь тоже укладывается в рамки статьи 70-й. Если художественное произведение надо судить по высшей мере наказания этой статьи, то что делать с листовкой? Или нет никакой разницы? С точки зрения обвинения – нет.
Литературовед Кедрина здесь говорила, что из бабочек на лугу политического содержания никто не вытащит. Но действительность не сводится к бабочкам на лугу. А из Зощенко не вытаскивали антисоветского содержания? Да из кого только не вытаскивали? Я понимаю, в чем тут разница: они печатались здесь. Но вытаскивали-то у всех, особенно если сатира: Ильф и Петров – у них тоже находили клевету. Даже у Демьяна Бедного – и то была усмотрена клевета; правда, в другое время. Я не знаю крупного писателя-сатирика, у которого не отыскивали бы такие вещи. Но, правда, еще никогда не привлекали к уголовной ответственности за художественное творчество. В истории литературы я не знаю уголовных процессов такого рода, включая авторов, которые тоже печатали за границей, и притом резкую критику. Я не хочу себя ни с кем сравнивать, но, вероятно, советские граждане равны перед законом?
Мне приводили аргументы, на которых кончалась возможность объяснить что-то. Если я в статье пишу о любви к Маяковскому, мне отвечают: «Маяковский писал: «У советских собственная гордость», а ты послал за рубеж». Но почему я, пусть такой непоследовательный и немарксистский, не могу восхищаться Маяковским?
Тут начинает действовать закон «или-или», иногда он действует правильно, иногда – страшно. Кто не за нас, тот против нас. В какие-то периоды – революция, война, гражданская война – эта логика может быть и правильна, но она опасна применительно к спокойному времени, применительно к литературе. У меня спрашивают: где положительный герой. Ах нет? А-а, не социалист? Не реалист? А-а, не марксист? А-а, фантаст? А-а, идеалист? Да еще за границей! Конечно, контрреволюционер!
79
А. Синявский имеет в виду марку одного из зарубежных издательств, выпустившего повесть «Суд идет» (к моменту суда вышла на многих языках в разных странах мира).