О, эти очкастые барышни-подростки с непомерно большими кистями в цыпках и недоразвитой грудью! И эта первая тайная любовь на идейной основе! Самый подходящий материал для психологического эксперимента. Что-нибудь в духе старинной драмы – столкновение чувства и долга.
Он залюбовался фарфоровой группой, приютившейся на этажерке. Козлоногий сатир простер объятья ускользающей нимфе. Та, прикрыв руками фасад, оставила без внимания свой не менее соблазнительный тыл. Карлинский погладил сигареткой ее голубоватую спинку.
– Революция, партмаксимум, демократическая косоворотка покроя двадцатых годов, – он помахал тетрадью, что принесла ему Катя. – Примерно в том же духе рассуждали троцкисты…
Катя была шокирована: при чем тут эти враги народа, диверсанты, вредители? Таких надо уничтожать беспощадно, как делает Берия. А Сережина организация, покамест безымянная, борется за свободу, за настоящую советскую власть. Она гадливо вздрогнула, вспомнив карикатуру в газете, где Троцкий, или Тито, или еще какой продажный убийца в виде хвостатой крысы восседал со своими прихвостнями на горе из человечьих костей.
Но Юрий не стал уточнять, кто такие троцкисты. Гораздо забавнее было амплуа ортодокса. Ему, всю жизнь защищавшему мошенников да спекулянтов, выступить вдруг адвокатом первого в мире государства!
Бодро вскочив с дивана, он принял меланхоличную позу, какую обычно употреблял на защите трудных клиентов. Отцеубийцы, казнокрады, растлители малолетних нуждаются в патетике, в риторической жестикуляции. Другое дело – мелкое воровство или пьяный дебош. Там не вредно и пошутить, и подпустить перцу. Но крупное преступление требует сочувствия. Адвокат – это совесть преступников, оскорбленная правосудием.
– Если б я лично не знал дорогого Сергея Владимировича, не был другом его отца, наконец, не познакомился с вами, Екатерина Григорьевна, я бы, я бы…
Длинная тень Карлинского прыгала среди японских гравюр. Всплескивая руками, карабкалась на потолок. Опровергала.
– Нельзя допустить, чтобы… Всему миру известно. Либо – либо. Пусть. Марксизм, нигилизм, наплевизм. Фракция, акция. Левацкий загиб, правый уклон. Сугубо. Требует жертв. Великой цели. Во имя. Цель, цель, цель.
– Для хорошей цели и средства нужны хорошие, – слабо сопротивлялась Катя.
Карлинский ожесточился: эта тихоня толком не знает, откуда дети родятся, а туда же, рассуждает, мнит себя Софьей Перовской.
– Средства хорошие? Мокрого места не останется ни от вас, ни от ваших средств… Да вы сами, дай вам власть… Если я, например, захочу быть императором… Или, по крайней мере, взорву памятник Пушкину у Тверского бульвара… По головке погладите? Так не все ли мне равно, в какой кутузке сидеть? Реформаторы! Хорошего социализма желаете, свободного рабства?…
Вовремя спохватившись, он снова перешел на общедоступный язык:
– Объективно. Логика борьбы. Колесо истории. Агенты империализма. Вспять. Кто не с нами. Окружение. В одной стране. Поистине. Объективно.
Она подавленно молчала.
– Рьянцы, контр, ксизм-сизм-сизм.
– Мация-кация-зация-нация.
Нцип-нцип.
Ьектив.
Гуманюция, Pferd!
Катя быта сражена. Еще Сережа предупреждал: «а то империалисты воспользуются». И вот они воспользовались – акулы капитала. Акулы и агенты, гангстеры и самураи. Изогнутые словно драконы, раздутые будто лягушки, со всех карикатур и плакатов, с японских злых картинок протянули руки, заманили в сети, окружили кольцом – враги. Кто их привел? Карлинский, все доказавший, как дважды два четыре (нация-мация, логия-могия), Сережа ли Владимирович, что заслал ее к этому типу со своей мелкобуржуазной программой? Или, может, она сама – объективно, не хотела, но, понимаете, объективно, предоставила платформу, проявила и допустила?
– Тетрадочку-то советую ликвидировать, – крикнул ей вдогонку Юрий Михайлович. – А еще поразмыслите на досуге, что вам дороже… Во имя… Требует жертв… Эй! Екатерина Григорьевна!…
Он вышел на площадку и слушал, как стучат ее каблучки в гулком мраке подъезда. Девица – с норовом. Но по крайней мере прокурорский сыночек станет теперь осторожнее. Пускай не впутывает в азартные игры тех, кто сохраняет свободу. Свободу оригинального мышления.
Он свесился через перила и плюнул в пролет лестницы, похожей на колодец. Ответа не было долго. У него закружилась голова от этой чернеющей под ногами каменной глубины. Зато потом влажный отзвук донесся так отчетливо, что Юрий плюнул еще раз.
От спиртного Глебов наотрез отказался – болело сердце. Ему, как почетному гостю, можно было не пить. Среди всей этой развеселой, сугубо мужской компании он один сохранял ясность взгляда, похлебывая для приличия шипучую минеральную воду.
Следователь Аркадий Гаврилыч увлек его в уголок. Под звяканье ножей и рюмок разговорец вышел интимный, любопытным ушам, если б таковые имелись, недоступный.
– Рабинович-то твой у нас теперь обитает. Переселили. Ну и глаз у тебя, прокурор!… Снайпер! Робин Гуд! Тиль Уленшпигель!
Воровато оглядевшись, он почти уткнулся губами в прокурорскую шею.
– Помнишь, намекал ты… еще в сентябре? Я сразу догадался… Копнули мы поглубже, и, говоря между нами, дельце получилось – пальчики оближешь.
– Неужели политика?
– Шутник ты, Владимир Петрович. Будто сам не знаешь… По твоим же зарубкам все начинали… Да если б он один!… Тут, брат, масштаб государственный… Медицина!… Чуешь? Все из этих… носатых… которые космополиты… Сплошняком!…
Он отскочил к столу, причитая по-бабьи:
– Насыщайтесь, ребятки, не стесняйтесь! На то и мальчишник, чтоб самим угощаться!
Владимир Петрович решил досидеть до конца. Ему нравились эти ребята, сослуживцы Аркадия Гаврилыча, – с открытыми, как ладонь, лицами, с чистыми, как стеклышко, биографиями, с незапятнанной совестью. Добродушные мужчины, наводящие ужас, может быть, на полмира.
Среди них имелись таланты: рекордсмен по прыжкам в воду, другой поет, как в опере, третий художественно свистит. Все были в штатском (только Глобов в мундире), а он хорошо знал – здесь есть капитаны, майоры, даже два подполковника. Невидимая грозная армия сидела за праздничной трапезой.
Говорили о детях, о футболе. О летнем отпуске тоже. Кто хвалил Кисловодск, кто решительно предпочитал крымское побережье. Один из двух подполковников (тот, что художественно свистит), объявил о покупке «победы»:
– Послезавтра деньги вносить, а я все цвет выбираю: бежевая или серая.
Разгорелся спор. «Бежевая машина – элегантнее», – настаивал Аркадий Гаврилыч. Ему возражали, что бежевая «победа» – это слишком банально.
Владимира Петровича радовала непринужденность, царящая на вечеринке. Обычные сослуживцы говорят в основном о работе, выставляют друг перед другом свой идейно-политический уровень. А эти, наоборот, снаружи – самые домашние, люди, политика же скрыта внутри, в глубине души, втайне – там, где у прочих смертных одни пороки и недостатки.
Как заблуждаются писаки из продажной западной прессы, представляющие этих людей в виде каких-то мрачных злодеев! Да это же милейший народ – остроумные собеседники, отличные семьянины. Многие из них, как рассказывал Скромных, любят в нерабочее время тихо удить рыбу, варят сами обед, мастерят детям игрушки. Один старший следователь по особо важным делам в часы отдыха вяжет перчатки, вышивает подушки, скатерки, утверждая, что рукоделие развивает нервную сеть. Но если потребуется!…
За окном ахнул салют. Будто вылетела пробка из очень большой бутылки. Пришлось и Владимиру Петровичу отведать шампанского. Он позволил себе всего один бокал.
– Я предлагаю тост! Чей вдохновляющий гений! Неуклонно вперед! На борьбу! От победы к победе!
Стол был похож на поле битвы. Вина кровоточили. Паштеты – изъезжены вдрызг, подобно военным дорогам в мокрую осеннюю пору. Сломанные скелеты селедок, окурки. Махровые и рыжие пятна.
Галдеж утихал по мере того, как пили. Другие во хмелю начинают кричать, буянить, а эти – от рюмки к рюмке, от бутылки к бутылке – смолкали и цепенели. Глобову даже казалось, что с каждым глотком они постепенно трезвеют. Осовелым, сосредоточенным взглядом озирают свои ряды, прислушиваются.