– К вам, Владимир Петрович, опять эта пожилая особа – в валенках. Прикажете пропустить?
Бывшая теща, расхаживая по кабинету, бубнила:
– Не может быть. Не верю. Ни в шпионаж, ни в диверсию. А Глобов – в который раз – допытывался:
– При обыске в его вещах нашли что-нибудь криминальное?
– Ничего, ничего…
От валенок по паркету расползались грязные лужи. После ее ухода Владимир Петрович, заперев дверь на ключ, собственноручно вытирал пол тряпкой, принесенной из дому и спрятанной под шкафом. А потом набирал номер и спрашивал:
– Это ты, Аркадий Гаврилыч? Говорит Глобов. Что-нибудь новое есть?
Тот сухо отвечал:
– Пока ничего.
И вешал трубку. И теперь так бывало каждый день.
Каждый день, возвращаясь с работы, Юрий умывался и радовался. Видеть мыльную грязь было почему-то приятно. Это всегда так: чем грязнее вода стекает с тебя в умывальник, тем оно и приятнее. Вероятно, подобное чувство испытывают в минуту исповеди.
Если Марина придет, он сможет чистыми пальцами трогать ее лицо. Около самых губ. Надо еще намылить: вдруг сегодня придет.
Последние месяцы он все делал с расчетом. Отдаленная цель, приближаясь, поглощала его без остатка. Он жил, чтобы овладеть Мариной. Даже спал и ел с умыслом – подкрепиться для встречи. Чистил зубы, будто готовился к поцелуям. И день проходил за днем, чтобы дать ей время соскучиться и, помедлив для приличия, капитулировать.
Постучали. Он выждал, пока уймется дрожь в коленках, и распахнул дверь.
То была не Марина. Соседка, стараясь поглубже втиснуться в комнату, протягивала конверт и сладострастно шептала:
– Это вам девушка оставила. Молоденькая, словно бутончик.
А Марине будет лестно прослыть молоденькой девушкой, это надо ей передать, – соображал он, вскрывая письмо.
«Тов. Карлинский! Вы предательски донесли на Сергея Владимировича, а он все равно не троцкист, а честный революционер, а Вы – трус и подлец».
Юрий повертел письмецо, заглянул в конверт еще раз и, ничего не найдя больше, отложил для коллекции. При случае он расскажет Марине об этом эксперименте. Она будет очень смеяться.
Потом, как Понтий Пилат, Юрий вымыл руки. О Сереже, о Кате вспоминать ему не хотелось. Понтий, наверное, мало думал про Иисуса Христа, когда ходил умываться. У Понтия, может быть, тоже имелась своя цель, неизвестная евангелистам.
Насухо обтерев полотенцем каждый палец в отдельности, он повернулся к двери и топнул ногой:
– Где же вы, Марина Павловна? Я жду вас. Я – готов.
Следователь вышивал по канве. Узор для скатерки был выбран самый изысканный: по черному полю прихотливо извивались тюльпаны.
Когда приводили Сережу, он сворачивал шитье, подбирал разбросанное по всему столу мулине и, заперев рукоделие в сейф, начинал дружескую беседу. Все пока шло начистоту.
– Да, это вы тонко заметили. Ничего не скажешь. Такими мнениями наверху очень интересуются… А вот колхозы, с ними как быть? Здесь ведь тоже… Сами знаете…
Слушая про колхозы, он сокрушенно вздыхал. Иногда спорил, иногда соглашался, и они двигались дальше.
– Печать тоже, знаете, откровенно говоря…
Сережа и в область печати вносил свои предложения, удивляясь тому, что его до сих пор не выпускают.
– Ну-с, молодой человек, – сказал наконец следователь, – взгляды ваши мы обсудили подробно. Хотелось бы еще уточнить – как вам удалось войти в контакт с иностранной разведкой.
Всем сочувственным видом он словно поощрял: не стесняйтесь. Чего уж скрывать? Все там будем. Экая важность!
– Оставьте глупые шутки, – побледнел Сережа. – Я еще не осужденный, я – подсудимый.
Следователь усмехнулся и раздвинул шторы. Дневной свет был так чист и прозрачен, что хотелось вдохнуть его всей грудью.
– Подойди сюда. Слышишь? Тебе говорю.
Сейчас ударит, – подумал Сережа, деревенея лицом.
– Глянь в окно!
Сережа увидел площадь, на которой бывал раньше, увидел вход в метро с нырявшими туда человечками, маленькие троллейбусы и автомобили, в которых тоже ехали люди, и каждый ехал, куда хотел. А сверху падал снег, живой настоящий снег.
– Вон они где – подсудимые. Видал – сколько?
Следователь показал на снующую под ними толпу. Потом погладил Сережу по стриженой голове и ласково пояснил:
– А ты, брат, уже не подсудимый. Ты – осужденный.
Хлопоты были бесполезны. Ему уже намекнули в одной высокой инстанции:
– Лучше не суйся. Тебе доверяют – можешь быть спокоен. А вступаться за него не советуем. Только себя запачкаешь. Забудь и рожай другого, пока способен. А этот – этот тебе не сын.
Но бабушка не унималась:
– Хлопочи! Добивайся! Или ты – не отец?
Отец! У других дети – как дети. Институты кончают. Аспирантуру. Даже у Скромных мальчишка – попался, так, по крайней мере, на краже. Отец его выпорол для острастки – и концы в воду. А это – надо же? Из десятилетки – в тюрьму – отцовское имя позорить. Да еще в такое время!
– Нет, мамаша, – ответил Глобов, глядя на ее мокрые валенки. – Идут большие аресты. Не могу.
– Что вы сказали? Боюсь? Не то слово. Разве я когда боялся? Меня все боялись… Я же – прокурор, поймите. Мне совесть не позволяет. Я – людей, может быть, менее виновных ежедневно…
– Чье это будущее? Мое? Обойдусь как-нибудь без будущего. Предатель – мне не сын.
– Оставьте. При чем здесь честное слово революционерки? Старомодно звучит, Екатерина Петровна. А мне достоверно известно…
– Э, нет. Это вы напрасно. Сына терять нелегко…
– Довольно попреков! Вы сами… А брата, брата забыли? Удрал за границу, так вы, небось…
– Я и раньше догадывался. Но если бы я знал, до какой степени…
– Да ты рехнулась, старуха! Не выдавал я его. Слышишь? Не выдавал.
– Отойди. Не хватайся руками. Руки, руки убери!
– Рассказывал я тебе – кто донес. Девочка из его же компании. Мне учитель шепнул. Историк. Пришла к директору… Вроде для совета… Тот хотел замять, но…
– Девочка, девочка, говорят тебе русским языком.
– Ну, знаешь. Это слишком. Ни девочек, ни мальчиков я еще не душил. А вот врагов…
– Замолчи, старая ведьма, пока тебя не посадили! После таких слов я не желаю больше…
– Вот и прекрасно. Двадцать пять лет опекала. Хватит с меня твоего контроля.
– И не надо. Не приходи.
Когда старуха ушла, Владимир Петрович передохнул несколько минут и вызвал секретаря. Небрежным тоном, каким обычно говорят о посторонних лицах, он распорядился:
– Пришлите уборщицу. Пусть оботрет паркет после этой гражданки. Наследила, как в конюшне, своими валенками.
Зазвонил телефон. Марина оставила карты, раскиданные в замысловатом пасьянсе, но трубку не сняла. Склонившись над аппаратом, она с любопытством слушала протяжные звонки.
Ей вдруг почудилось, что трубка легонько подпрыгивает. Вот-вот она сама собою соскочит с кривых рогулек, и раздраженный голос Карлинского загнусавит на столике: «Прячетесь? Подойти не желаете? Считаете наши отношения порванными?»
Возможность разоблачения была так близка, что Марина перешла в соседнюю комнату и оттуда, невидимая, в полной безопасности, внимала телефонным звонкам.
– Как он мучается, бедный, как он хочет меня! – думала она, торжествуя и вздрагивая при каждом новом трезвоне.
Уже третий месяц Юрий грозил уйти. Или она уступит – или они расстанутся. «Не желаю ни того, ни другого», – отнекивалась Марина. Тогда он дал ей две недели «на женские капризы» и удалился, донимая любовью, пугая одиночеством. Срок подходил к концу.
Телефон, прозвонив ее до мигрени, обиженно смолк, и Марина вернулась на кушетку – к своим картам и сомнениям. Они – совпадали. Были слезы, были письма, были дальние дороги и казенные дома, пара неизвестных валетов обещала приятные хлопоты, но короли от нее уходили один за другим.
Марина не верила в карты, но была вынуждена признать, что с мужем в последнее время – и впрямь – все разладилось. Он перестал ей докучать своими беседами о крепкой семье и взаимопонимании между супругами. Целыми вечерами пропадал где-то и, казалось, забыл, что они – хоть и в ссоре – живут под одной крышей.