Каждое утро, выстаивая в подвале очередь к табельным часам – в то время как её глаза бессознательно сортировали работников, отделяя постоянных от временных, – Терез задавалась вопросом, как это её угораздило здесь очутиться. Конечно, она откликнулась на объявление, но это не объясняло фатума. Она размышляла о том, что ждёт её дальше вместо работы сценографа. Её жизнь представляла собой серию зигзагов. Ей было девятнадцать лет, и она тревожилась.
«Ты должна научиться доверять людям. Помни об этом, Терез», – часто повторяла ей сестра Алисия. И часто, очень часто Терез старалась этот совет применять.
– Сестра Алисия, – бережно прошептала Терез. Свистящие слоги её успокаивали.
Она снова выпрямилась и взяла в руки вилку – мальчик-уборщик двигался в её сторону.
Перед глазами возникло лицо сестры Алисии – костистое и красноватое, как розовый камень, когда на него падает солнечный свет, – и голубая крахмальная волна её бюста. Крупная костлявая фигура сестры Алисии, появляющаяся из-за угла в вестибюле, проходящая между эмалированными столами в трапезной. Сестра Алисия в тысяче мест; небольшие голубые глаза, всегда отыскивающие её среди других девочек, видящие её иначе – Терез это знала, – чем всех остальных, при этом тонкие розовые губы неизменно сложены в одну и ту же прямую линию. Вот сестра Алисия протягивает ей завёрнутые в папиросную бумагу вязаные зелёные перчатки, протягивает без улыбки, просто передаёт из рук в руки без лишних слов в подарок на её восьмилетие. А вот сестра Алисия говорит ей – тот же прямой рот, – что она должна сдать арифметику. Кому ещё было дело до того, сдаст ли она арифметику? Терез хранила эти зелёные перчатки на дне жестяного шкафчика в школе ещё долгие годы после переезда сестры Алисии в Калифорнию. Белая бумага сделалась дряблой и больше не хрустела, она превратилась в древнюю тряпку, но перчатки Терез так и не надела. В конце концов они стали ей малы.
Кто-то сдвинул сахарницу, и брошюра шлёпнулась на стол.
Терез увидела напротив себя пару рук – пухлых, стареющих женских рук, размешивающих сахар в кофе, а теперь с дрожащим нетерпением разламывающих булочку, жадно макающих одну из половинок в коричневую подливу блюда, точь-в-точь такого же, как ела Терез. Кисти рук были потрескавшиеся, грязь в параллельных складках на сгибах пальцев, но на правой руке бросалось в глаза серебряное кольцо филигранной работы с прозрачно-зелёным камнем, на левой – золотое обручальное, а в уголках ногтей виднелись следы красного лака. Терез наблюдала, как рука подносит ко рту вилку с горкой горошка, и ей не нужно было видеть лицо, чтобы знать, какое оно. Такое же, как у всех работающих во «Франкенберге» пятидесятилетних женщин, – поражённое вечным изнеможением и ужасом, с искажёнными за стёклами очков глазами, либо увеличенными, либо уменьшенными, со щеками в пятнах румян, ничуть не освежавших серость кожи. Терез не могла на это смотреть.
– Вы новенькая, да? – голос прозвенел в нестихающем гуле, почти мелодичный голос.
– Да, – ответила Терез и подняла глаза. Она вспомнила это лицо. То самое, измождённость которого заставила Терез увидеть все остальные лица. Как-то раз, примерно в полседьмого вечера, когда магазин был пуст, эта женщина еле-еле сползала по ведущим вниз из мезонина мраморным ступеням. Руки скользили на широких мраморных перилах, перенимая часть тяжести с шишковатых ступней. «Она не больна, она не нищенка, она просто здесь работает», – подумала тогда Терез.
– Справляетесь?
И вот она, эта женщина, – улыбается ей, и те же ужасные морщины лежат под глазами и вокруг рта. Впрочем, глаза её теперь были живыми и, пожалуй, даже ласковыми.
– Справляетесь? – повторила женщина, потому что вокруг стоял дикий галдёж и звон посуды.