Эта признательность — с начала и до конца — была неясной, неточной, ненужной, и все же она была высказана. Все ручейки стекают в море — небесные и горные, чистые и мутные; все они рождены, чтобы полнить его. «Я хотел бы посмотреть, как вы станете жить в этом доме. Сколько здесь комнат?» — «Наверху — комнат пять или шесть. Не знаю, Ваше Высочество, я туда еще не поднимался». — «Вам еще надоест подниматься и спускаться. Вверх-вниз, вниз-вверх!» — В этих словах было и доброе пожелание и ласковая угроза.
— Пойдемте, друг мой, — князь уже поднялся. — Покажите мне свой дом. А, наконец-то! — воскликнул он, взглянув в окно. — Блудный сын возвращается!
Хадживранев встал. Кардашев с группой всадников был во дворе. Он легко соскочил с коня на каменные плиты и отдал поводья арнаутам — они все еще оставались во дворе, и все еще с ружьями. Среди офицеров выделялся один — в серо-зеленой походной форме кавалериста, он ни на шаг не отставал от Кардашева. Они оба направились к дому, но не поднялись по лестнице, а куда-то свернули — верно, обошли дом и через заднюю дверь спустились в подвал — значит, к Сеферу. Значит, этот, в походной форме — действительно полковой врач. «Идемте же!» — подталкивание за локоть было коротким и улыбка короткой.
Они направились к лестнице, ведущей на верхний этаж, увлекая за собой все взгляды. Но возле первой ступени князь остановился и заставил Хадживранева повернуться лицом к залу. «И все же, следовало бы представить вам кое-кого, друг мой». И вот он уже водил его среди гостей. Ряды, стоявшие вдоль стен, были смяты, темные фигуры двигались по кругу, в центре которого были эти две персоны, странно спаренные локтями — один весь в золоте, другой в простой рубашке.
Золото останавливало рубашку, называло одну из черных фигур и добавляло: «Они уже знают вас, но все же… Остановимся здесь. А сейчас я хочу представить вас… Так! Остается еще немного. Задержитесь здесь. Еще немного, и конец. Хочу вам, между прочим, сказать, что многие из них — всего-навсего образованные ослы. Не бойтесь! Им это переведут, и все равно они будут улыбаться. Потому что они — посланцы моих августейших кузенов. Да, Европа все еще монархическая: Габсбурги, Бурбоны, Кобурги, Романовы… Династии можно пересчитать по пальцам, и за века они слились воедино. И так же, как пальцы, они образуют мировой кулак. Да, веками мы правили миром, но самые дальновидные знают, что этому подходит конец, и ищут те силы, которые способны будут их заменить. Поэтому-то я и держу вас под руку, друг мой. Только поэтому! Что бы там ни случилось, но государство наше будет мужать без потрясений. Не так ли?» — «Так, Ваше Высочество! Так…» — «А ведь некоторые думают, что без революций не обойтись! Не так ли?» — «Так, Ваше Высочество, так!..» — «Мерси. А этот вот… О чем вы все думаете, дорогой друг? Я же вам сказал — перестаньте. Не рассеивайтесь. Потом будете думать. О, сколько вам еще предстоит думать… Так вот этот…»
Павел и слышал и не слышал: имена, титулы, династии… старался только вовремя кивать в знак согласия; и не просто кивать, а с воодушевлением; воодушевлением, подобающим такому, как он, сановнику; и еще он старался улыбаться; улыбаться так, чтобы никто не понял, как больно, когда тебя потрошат. И ждал, когда же все это кончится, чтобы можно было уйти с глаз долой, скрыться в верхних комнатах — там, верно, тихо и есть чистые постели, — или в подвале, в полумраке, где Сефер и Кардашев, — месте, где уже пахнет кровью и заговором.
— Павел! Павел! — Женский голос прорезал пелену улыбок, жужжания и шарканья. Знакомый, тревожный женский голос. Павел остановился. Он не видел ее, но снова услышал: — Господа… Эскеленц… Павел!
Это, конечно же, была она, его Марина; еще красивее, чем в дороге, чем в подвале, среди мешков; в той же английской блузке с манжетами, той же длинной коричневой юбке — памятных Павлу по первой встрече, когда она, возникнув из струящейся занавеси, ступила в красное, золотое и черное того далекого южного дома.