— Телегу жду, дед Хаджия. Еще немного…
Старик вспомнил, как слуга бросился к воротам, и тяжесть в животе вроде бы исчезла. Он знал, что от таких ран умирают, но его рана или не была смертельна, или господь бог его хранил, раз он не умер ни в овраге, ни здесь, хоть и заливал рану вином. «Крепкий я мужик, очень крепкий!» — решил старик, он всю жизнь считал себя крепким. И Гюрга была что надо, в свое время он говорил себе, что такая женщина и такой мужчина должны быть благословлены господом. И господь благословил их, но сыновья пожелали большего, и господь лишил их своей благодати, не взял обратно только золото и его, Вране, — главу рода… «Господи, не знаменье ли это?» Конечно, знаменье, и не первое. Первое было тогда, в роще, в образе змеи, второе — в овраге, в образе черкеса, а третье — здесь, в подвале, в образе Исмаила-аги… Кто послал его на помощь в этот час? Знамения — как у Авраама.
— Исмаил-ага, — сказал старик, — ведь ученые лекари, поди, лечат от таких ран?
— Еще бы! — ответил ага. — На то они и ученые.
— К французу какому отвези, ладно?
— Ладно, постараюсь к французу.
— Мне бы на солнышко, — сказал старик, уже не чувствуя боли, но как бы во сне. — Озяб я в этом подвале… Нарочно холодным сделали. Для вина — чтоб летом было холодно, а зимой тепло.
Исмаил-ага повязал платок поверх кафтана, взял под мышки отяжелевшее тело Хаджии и поволок его во двор. Башмаки старика пересчитали ступени, прочертили борозду на песке и замерли возле грядки с гиацинтами. Земля там была мягкой, теплой, и ага опустил на нее Хаджию.
Тишина над селом сгустилась. Солнце еще светило, но уже клонилось к закату, дым над домами потемнел. Над стариком, жужжа, заметалась муха, и ага присел на корточки, чтобы отгонять ее платком.
— Исмаил-ага, — сказал Хаджия еще тише, — ну и крепкий же я… Люди еще подивятся… Много бед на меня свалилось, да только…
— Ты бы поспал, отдохнул, — сказал ага.
— Отдохну, — ответил старик.
— Нельзя без отдыха, — сказал ага.
— Всю жизнь я надрывался, — ответил с наслаждением Хаджия, потому что с наслаждением вспомнил о том тяжелом времени. Нужно было отдохнуть, ведь дел впереди было невпроворот… Ему хотелось построить церковь, не было сейчас ничего важнее церкви, только он не знал, где и какому святому. «Павлу… Павлу…»
— Исмаил-ага, осталось что-нибудь от нашей церкви?
— Полно, полно, отдыхай.
— Отдохну.
Гиацинты благоухали, Хаджия пощупал землю там, где лежала его правая рука, наткнулся на стебель, захотел его сорвать и не смог. Печально усмехнувшись, он погладил его ладонью. Гюрга сажала. Гюрга, еще молодухой.
Сколько лет наслаждался он, глядя с нижней галерейки, как она хлопочет по хозяйству — высокая, стройная, широкая в бедрах, белая и легкая, как цвет акации, — как плывет она по двору, заполняя его собой, заполняя настолько, что и дом, и конюшни, и ореховые деревья, — все выглядело рядом с ней каким-то приземистым. Любо было ему глядеть на жену и сознавать, что и вчера, и прошлый год, и позапрошлый, всегда она была такой, и завтра будет, и послезавтра, и на будущий год… и так до конца… И тогда он прикрывал веки, чтобы снова увидеть ее подле себя — такой, какой была она в тысяче прошедших ночей и какой будет в тысяче других — еще не прошедших… Но прикрывал он их легонько, чтобы видеть ее и наяву, потому что не видеть ее наяву означало бы чистый убыток. А он был хорошим торговцем и не привык нести убытки. По ночам он свечи жег, чтобы глядеть на нее. Гюрга привыкла, да и чего ей было стыдиться? Разве алтыны пересчитывают в темноте? Разве золото стыдится света? И вот так, сидя на галерее, прищурив глаза, он видел ее одновременно и во дворе под солнцем, и ночью в горнице при свете свечи.
Она была красива, но не той красотой, чтоб отплясывать рядом с ней хоро{36}. Очень уж она была рослая, да и сама избегала плясать — даже на свадьбах. Красота ее была для такого мужика, как он, никогда не тратившего время на гулянки, — красота, здоровье и сила замешаны были в одно тесто, замешаны так, чтобы тесен им стал квашник, дом, угодья, семейство — чтобы поднималось тесто все выше и выше, непрерывно, даже когда оба они будут уже в могиле. Поднималось из колена в колено, во веки веков, во славу Хадживраневых из Перуштицы… Его было это тесто. Он искал его повсюду — в окрестных и дальних селах, не разевая рот на дома богачей, пока не увидел, как бродит оно в доме мельника в Куклене… Он сразу же понял, что другого ему и не надобно, и не ошибся — не понадобилось, хотя торговый люд и болтал о тех девках в Стамбуле, а он прислушивался к этой болтовне… «Не верь злым языкам, Гюрга, — сказал он, — мне и в голову не приходило с другой… Не было у меня от тебя тайн — ты знала даже, куда я золотые прячу… Не знала только, откуда взялись первые золотые, но и это ради твоего же спокойствия, чтобы не снились тебе дурные сны, чтоб не носила ты в себе страх и злобу, чтобы не внушила ты страха сыновьям нашим… Я не говорю, что они краденые, Гюрга, такого не было, клянусь тебе, только люди нынче злы и завистливы, рады сглазить человека, если он хоть чуточку слабее их, — сглазят, и он ходит потом, как зельем опоенный… Берег я тебя, хотел, чтобы ты была самой чистой, самой гордой в селе. Не тронутой молвой. И сыновья тоже… Тайна? Какая там тайна? Ты сама знаешь, как мы все заработали, за грошем грош, на виноградниках у вязов, у Хадживраневых вязов. Ты сделала из меня человека — разве не так? Сколько раз ты учила меня уму-разуму, а я все молчал, слушался, даже когда не был согласен, потому что умной была ты бабой, и от слов твоих всегда выходила польза…»