Сефер снова вскочил на лошадь, тронул бока ее пятками и, погрузившись в воду до колен, торчавших рядом с задранной головой коня, сделал знак — следовать за ним. Павел въехал в реку четвертым. Жеребец плыл легко, вода послушно расступалась — точно так же, как потом будет расступаться перед ним несжатая пшеница. Конь вышел на противоположный берег, лишь когда прибрежные заросли уже были обысканы. Павлу все еще хотелось печеной рыбы, но сказать об этом было некому. Арнауты уже скакали прочь от реки и дороги, срезая речную излучину, напрямик через поля. На ниве оставался след. Колосья с глухим звоном ударяли по мокрым коленям, пахло теплым хлебом, Павлу жаль было топтать этот хлеб и в то же время весело. Он сорвал горсть колосьев, растер между ладонями и, сдув ости, принялся жевать зерна так беспечно и так сладко, как бывало только в детстве, когда он еще не ведал, кто он, в чем его долг и что его ждет.
Они выехали на иссушенный, обветренный проселок. И здесь попадались полные возы; их тянули белые быки, напружив шеи, вздымая тучи дорожной пыли. Возницы торопливо сворачивали к обочине, давая дорогу этим странным всадникам, вынырнувшим из хлебов — не то господам, не то разбойникам; с удивлением смотрели на блестящие лаковые ботинки Павла, на блестящее оружие арнаутов. Павел здоровался, ему отвечали как положено, и никто не спросил, по какому праву они топчут хлеба.
День уже клонился к вечеру, и они держались подальше от затененных мест, скакали по открытому полю, где беда не могла налететь внезапно. Спешно пересекли зеленую полосу леса, так же спешно, как реку, не успев насладиться; мутные ручейки под ногами напоминали о близости чистых родников, но Сефер не хотел о них и слышать.
Смеркалось, когда Павел увидел бахчу. Пересохшие губы слипались, и он осадил коня. Арнауты подали знак поторапливаться — хотели опередить ночь, встретить ее в безопасном месте. Но он слез с жеребца, привязал его к кусту терновника и ступил в сочные путы арбузной ботвы. Присел на корточки. В первый арбуз нож вонзился бесшумно, без всякой радости; второй арбуз охнул, но из прорези не пахнуло утоляющим ароматом… И тут за спиной Павла раздалось легкое покашливание — не выстрел, не удар ножа. Он оглянулся.
Шагах в десяти стоял сухонький старичок — как огородное пугало, — руки он держал за поясом. Старик снова кашлянул.
— Кавуны здесь поздние, осенние. Ты бы меня спросил, где ранние. — Он сказал это чинно, но рук из-за пояса не вынул.
— Здравствуй, дед, — сказал Павел, выпрямившись. — Дай из ранних, и побольше, нас много. Золотой получишь за потраву.
— Возьми вон ту, пеструю кавуницу, — указал старик кивком головы, будто не услышал ничего особенного, — которая крестом помечена. Начни с нее.
Плод треснул в руках Павла при первом же ласковом прикосновении. Павел ощутил ответную ласку и сел на землю, будто собирался здесь ночевать.
— Я их не на продажу сажал, — сказал старик. — Это божья благодать… — И голос его тоже стал благостным.
— А зачем стережешь тогда, пистолет за поясом носишь?
— Стерегу от пакостников да от всякой случайности… Для нового хозяина стараюсь. Приедет, отведает кавуна, авось меня в сторожах оставит. Как при бее.
— А что за бей был у вас?
— Зекир Татар-бей. Иные жаловались, а я — нет.
— Хорошо тебе было при бее?
— Челяди было не плохо.
— А теперь?
— А теперь живем как на углях. Вроде бы земля и крестьянская, и пашем на ней, и сеем, а кто жать будет — не знаем. Хорошо, когда есть хозяин. А то, как начнем урожай делить, до смертоубийства доходит.
Павел молчал; и слышал старика и не слышал. Снаружи и изнутри его заливала сладость. Он сидел обессилев. Его подкосили не только сегодняшняя жажда, не только аромат сока, не только грусть, порожденная бегством. «Ласка, ласка, — сказал он себе, — вот без чего я сохну. Спас сам убил Ягоду, но и умер у нее на груди, и другие тоже… Пожар погасили, один только я еще тлею».
И вновь ощутил аромат кавуницы и, лежа вот так, на широкой зеленой постели, пожелал и впредь каждую ночь наслаждаться такой вот плотью, да, хотя бы арбузной плотью, и обеими руками потянулся за новым куском, чтобы припасть к этой сочной сладости, как к красивым женским губам, красивой острой груди, и сосать розовый сок до полного насыщения.
Но едва он коснулся плода, как раздался сухой треск, пригнувший его к арбузной ботве. Казалось, сладостный миг сам изнутри взорвался. Такое уже было когда-то, где-то, может быть, в церкви, среди сумеречных провалов? Но вместо битого кирпича и известки пальцы нащупывали рыхлую почву. Будто вспорото было само время. Но лежа, припав к ботве, он почувствовал, как оно снова сомкнулось, бесшумно и плотно. И небо над ним было едино — ни трещины в синеве, ни тучки. Треск тот был звуком выстрела, долетевшим от реки. Не дальним, но и не близким. И стреляли не из одного ружья, а из двух или даже трех. Залпом.