Старик смотрел в сторону реки — спокойно смотрел, и Павел решил, что все же это был одиночный выстрел, раздробленный эхом. И сев, он снова приник к розовой мякоти; но вкус ее стал другим — в горло влился лишь сладковатый шербет.
Потом на бахчу налетел вихрь, осыпав Павла землей и листьями — это вернулись арнауты. Передний жеребец перебирал копытами совсем рядом, попав в зеленые арбузные путы. Одно копыто было кровавым, другое — большим и круглым, обутым в спелый арбуз. Сефер допытывался чего-то у старика, тыча пальцем вниз и шаря глазами в ракитнике — до реки было шагов триста. «Да жив он, жив!» — молитвенно твердил старик.
Сефер сидел, пригнувшись к гриве, готовый и устремиться вперед, и укрыться от пуль. Павел понял, что его считают убитым, и поднялся с земли. Лошади попятились, и, казалось, это они издали протяжное «А-а-а!», они выругались на непонятном ему языке.
Он отряхнул землю и, не говоря ни слова, виновато пошел к жеребцу, стоявшему у куста терновника. Странным был этот выстрел, и еще более странным было падение — он не испытал страха, но всю дорогу его не покидало чувство, что случилось нечто очень важное, что так или иначе застрелен еще один миг его жизни. Чувствовал он и вину перед Мариной. Как он мог сидеть вот так на бахче, ощущая себя сиротою, забыв, что у него уже есть близкий человек?
Совсем стемнело, когда они снова стали искать брод. Сеферу все не нравилось место. Потом, разглядев на том берегу голую песчаную полосу, он слез с коня, стегнул его и, ухватившись за гриву, поплыл с ним рядом, скрытый седлом. Павел тоже поплыл, наполовину раздевшись, чтобы хоть френч остался сухим. Жеребец тянул его за собой равномерными, уверенными рывками, наперерез теченью большой и сильной реки, не ведая, добрая она или злая. Потом послышался звон песка под копытами, треск ломаемых веток ракитника; плети ежевики лопались как силки. «Быстро! Быстро! — покрикивал Сефер. — Пешими! Пешими!», и все прошли следом за ним по голому берегу, вдоль пней, оставшихся от срубленных старых тополей, прячась за крупами, и исчезли среди темных ветвей тутовых насаждений.
Здесь было совсем безветренно. От лошадиных боков исходило тепло. Было спокойно, и ветки тутовника стерли последние капли с его лица. Все это были молодые нежные побеги, выросшие на месте старых веток, срезанных в начале лета на корм шелковичным червям. Пушистые листочки, еще не остывшие после дневного зноя, касались его лица, как пальцы младенца, нежно шелестели, уже сейчас предвосхищая свою счастливую судьбу — превращаться в нити шелка. Покойно и тепло было в тутовнике, и хотя деревья сейчас, в ночи, были черными, Павел с легкостью представил, как они отливают на солнце: зеленым, малиновым и золотистым.
Потом над тутовником в звездном небе неожиданно вырос пирамидальный тополь; но это оказался не тополь, а минарет, и кони шедших впереди арнаутов уже ступали копытами по мостовой. Маленький городок рано уснул в эту летнюю ночь, главная улица с торговыми рядами была пустынна, и только армейская труба протрубила где-то за темными дувалами, из-за которых несло конюшней.
— Где мы? — спросил Павел.
— Постоялый двор дальше, — ответил Сефер, все еще сердясь на хозяина за его отлучку. — Поехали!
— А они уже здесь?
— Кто?
— Наши.
— Не знаю. Поехали!
Торговая улица уперлась в площадь, светлую от свежей побелки даже ночью — дома вокруг все были новые; потом ночь снова сгустилась, посерело и всадники поднялись по гранитному сводчатому мосту. Они были на верхней точке его, когда снова пропела труба, на этот раз в другом конце города, и стало ясно, что городок этот пограничный, гарнизонный.
Постоялый двор был старинным, словно перенесенным сюда из других земель и других веков, с ажурными, как в гаремах, решетками вместо ставен, с витыми резными колоннами галереи и высоким дувалом. Ворота были еще распахнуты — четырехстворчатые ворота: отдельно для скота и повозок, для конных, для пеших. Воловьих упряжек во дворе не было, стояли только две нарядные коляски, поблескивая в темноте. Нет, там была еще третья — фаэтон, весь запорошенный пылью, сливавшийся с ночью. Это был он — стамбульский! И козлы повыше, и фонарей больше. Он был бы заметен издали, если б не пыль, делавшая его серым и невзрачным.