Но по-настоящему она услышала только выстрел. Где-то сухо треснуло; в ту же секунду прожужжала пуля у того самого окна, рядом с трупом, и взвизгнула — угодила в камень. И еще протрещали два выстрела. Но на этот раз пули издали стон. Все там же, возле окна.
Марина похолодела; и рот раскрылся для крика; но ладонь опередила крик; он, немой, понесся через все ее существо, пронизал каждую клетку, крик грешный и тайный, потому что относился он не к Павлу. Эхо его не смолкло и когда она вскочила с мешка; он гремел в лабиринте подвала и когда ее пальцы нащупывали брод. Она хотела найти дверь, ведущую во двор, ведущую к опасности, к людям, которые сейчас, быть может, нуждались в ее помощи. Наконец, по холодной ночной струе, ударившей ей в лицо, она определила, куда следует идти.
Она увидела наверху дверной проем, он был темнее и тверже самой стены — ведь Марина осталась одна, ей одной предстояло шагнуть в потустороннюю тишину, к людям уже потустороннего мира. К выстрелам в эту ночь она уже почти привыкла, но к потустороннему — нет. Стоя в каменной раме, словно замурованная во мраке, она со страхом поняла, как далека она от всего, что здесь происходит, от всех этих мужчин — больших и маленьких, своих и чужих, живых и мертвых. Но она сказала себе: «Марина Тодорова Кирякова — дочь Тодора Кирякова, идите же!» — и уже ступила на ступеньку, ведущую к выходу, когда наверху, на каменном пороге, возникла шапочка арнаута; потом — его плечо, и тяжелая ноша за спиной.
— Уйди! — выдохнув, простонал он.
— Неси на мешки, — сказала Марина.
— Уйди! — повелительно крикнул он, и оба тела ринулись вниз на камень, к ногам Марины, опередив очередной выстрел.
— На мешки! — повторила она, ощупью отыскивая обратную дорогу. — Попросим свечу, и я велю согреть воду.
— Уйди, говорят! — простонал он ей вслед. — Хозяин у меня один.
Вновь прожужжала пуля. На этот раз в подвале.
— Уйди! — заревел Сефер.
Из своего угла она увидела, как начала взрываться черепица. Осаждающие, воспрянув духом, снова пошли на приступ: вероятно, уже прощальный. И редкие, тоже прощальные выстрелы вспыхивали перед Сефером.
Потом она услышала странный смех — он доносился оттуда, где был Сефер, — и в предрассветных сумерках, на фоне окна, увидела его силуэт. Арнаут стоял на небольшой винной бочке и теперь не стрелял и не прятался. А дальше, на порозовевшей ограде, головами во двор висели трое. Начало светать, и стрельба офицеров смолкла — нападавшие, и те и другие, явно отступили.
Во дворе появился хозяин. Он спешил к дувалу с висящими на нем трупами. От конюшни ему крикнули, чтобы он не подходил, и Марина увидела двух арнаутов: ленивыми движениями они сдергивали за руки обмякшие тела и ловко отскакивали, когда те шлепались на плиты; потом, присев на корточки, они принялись расстегивать их куртки — то ли смотрели, где раны, то ли искали деньги.
А в подвале, в стороне от окна, возле стены, не боясь испачкать свой новый костюм, покоился на родной земле стамбульский эмигрант дядюшка Слави. Он встречал рассвет, лежа в удобной позе, становясь все бледнее, все мертвее.
Марина поискала в памяти молитву, которая подошла бы к случаю, но в каждой говорилось о грехах и прощении. Подходящей для дядюшки Слави не было. Она попыталась составить ее своими словами, но вспомнила, что уже сделала это в тот миг, когда его убили, а она увидела его сквозь толстые стены подвала.
Она подошла и, встав на колени, перекрестилась: «Мы устроим тебе, дядюшка Слави, торжественные похороны, и будем поминать добром. И в Стамбул напишу сегодня же. Чтобы там тоже отслужили заупокойную…» — и она замолчала. Если б и удалось найти священника в этом незнакомом городе, все равно дядюшку Слави здесь просто зароют. Так или иначе настоящее отпевание могли устроить только в церкви того города, из которого он бежал. Там все было бы траурно и торжественно; туда стеклась бы вся болгарская колония; богатые и бедные, парализованные старики, их сыновья и малые внуки — все вместе; и для них это было бы утешением: что все они будут похоронены так же траурно и торжественно. «Нет! — сказала себе Марина, — мне это только кажется, там не может быть красивее и утешнее. Нет, дядюшка Слави, мы все вернемся на родину, и пусть нас здесь убивают, пусть зарывают в землю как придется…» И снова она осеклась, подавленная этими мыслями. «Не слушай меня, дядюшка Слави! Не слушай барышню, выросшую под колпаком. Наверное, далеко не все равно, кто нас здесь убивает. Это надо знать — и здесь, и всюду. Везде и всегда!»