Только тут он спохватился, что уже прошло немало времени: горшок в очаге со второй порцией фасолевой похлебки сладко побулькивал, как тогда, на рассвете. Час прошел или два? Хозяин уже солил похлебку… Павел встал:
— Как только сварится, отнесешь ребятам. Слышишь? И хлеба, и миски!
— Как вы велели, господин Хадживранев.
— И еще. Есть у тебя другое вино? Получше… для такого случая.
— Да они же привезут с собой! — воскликнул хозяин. — Хотя, простите, для меня честь принимать князя в своей корчме! То есть, вас обоих…
— И меня?
— А то как же? — удивился тот. — Вы, господин Хадживранев, человек везучий… Сами живы-здоровы и постоялый двор мой цел. Золото свое обратно возьмете… Позвольте опять считать вас своим гостем.
Недавно за свой постоялый двор, за свою корчму он получил целое состояние, но сейчас, когда все обошлось, он не находил для себя ничего лучше прежней доли корчмаря.
— Ты, верно, был счастлив! — сказал Павел и, так как хозяин молчал, пояснил: — Неплохо тебе жилось на этом постоялом дворе, а, дядя?
— Да, дела шли неплохо, — отозвался корчмарь. — Некогда было даже присесть, то одно, то другое… И опять пойдут… — Он уже смотрел на Павла в упор, словно говорил: «На что тебе мое добро? Твое дело — ворочать целым государством!»
«Посмотрим, дядя, пока оставайся, а там посмотрим…» Он перевел взгляд на крышку подвала; она была поднята. Когда? Вместе с сумерками и спертым воздухом оттуда выползал голос Марины, ее голос, но приглушенный и ласковый, предназначенный для другого: «Еще немножко, Сефер; доктор уже едет; вот-вот будет здесь. Ты только не спи!» А Павел уже спускался вниз, вслушиваясь в эту тревожную ласку.
Под ногами заскрипел песок, покрывавший засохшую глину. В нос ударило кислой затхлостью бочек; он с уверенностью мог сказать, в каком крыле бочки с красным, в каком — с белым вином, и откуда доносится голос: «Здесь я, здесь… Только ты не спи… Закроешь глаза — я сразу уйду и доктор не приедет…» Такого голоса он никогда не слышал.
Точно в том направлении, в восточной части подвала, из-за угла бил солнечный луч. Резкий и острый, он с силой вонзался в пол, долбая черные дырочки среди искрящихся желтых песчинок. Поравнявшись с углом, Павел наткнулся на луч, сломал его, и в глубине подвала стало светлее. Красивая Маринина спина склонилась над мешками с шерстью, рука ее гладила чью-то голову, тонувшую вместе с телом в этой мягкой постели. «Хорошо, вот так, смотри на меня… Доктор сейчас приедет…» Нет, он не припомнит, чтобы кто-нибудь говорил с ним таким ласковым, таким из души идущим голосом; он вообще не знал, что в женском голосе таится такая живительная, предназначенная для мужчины сила; и тогда, когда ухо жаждет, и тогда, когда оно глухо.
Она обернулась — неясный абрис в посланном им свете. Он не видел глаз, а только услышал: «О-о-о!» И в этом возгласе — разочарование. Не должно было быть этого возгласа, как и слов: «Ах, это ты!.. Сколько же можно ждать доктора!» Павел не ответил. Стоя возле мешков, он почувствовал, что в подвале есть еще кто-то, огляделся — двое арнаутов молча, безучастно курили, сидя на корточках в разных углах. Наверное, они уже сделали, что могли, и теперь, сознавая свое бессилие, тихо ждали, держась подальше от смерти. Сефер, как видно, потерял много крови. И Марина боялась, что забытье унесет его душу слишком далеко, и потому всеми силами, по-женски, не давала ему забыться. «Что ж, — подумал Павел, — она просто обязана… но что-то в ее голосе…» И тут же он осознал, что сейчас после всех тех событий, которые ему пришлось пережить, и стоя на пороге новых, он уже не мог бы найти точное слово для этого «что-то». А может быть, это «что-то» и не было положено такому человеку как он — чрезмерно гордому, чрезмерно суровому и, как считали все, большому и сильному — даже если бы все его существо высохло от жажды, даже если бы его душа, стеная, рвалась на части.