Встретились вчера нос к носу на углу Садовой и Горького, у афиш Зала Чайковского, на кои рассеянно взирал Виктор. Концертный сезон был на излете, но Виктор обозревал объявления не то ради них самих, не то автоматически затормозил на привычном месте, удачно сочетавшем в это утро ветерок и ранний, а потому и негрубый, солнцепек. Свободный день впереди, свободный, весенний, и два товарища, встретившихся после столь долгого взаимного отсутствия, — все это не могло не получить дальнейшего развития. Погода располагала рвануть куда-нибудь на природу, в Серебряный бор, например, май стоял жаркий, и, как сообщали из обычно хорошо информированных кругов, там вовсю уже купались.
Дима был взвинчен не только встречей с Кардановым, но и очередной ссорой со своим младшим братом Толиком. Карданов мало знал Диминого младшего брата. От Гончарова, который уже после распада всей «капеллы» продолжал на стороне общаться с Димой, Карданов слышал, что Толик, после того как поимел «поплавок» на грудь, занялся своим жизнеустройством с невероятной, тупо-несокрушимой серьезностью. Что он даже и «поплавок» не закинул, как все нормальные люди, куда-нибудь в долгий ящик, в архивный уголок, а буквально пригрел его на груди, не колеблясь просверлив дырочку на лацкане хорошего пиджака. А уж это была и вовсе смехота. Так что и опять выходило, что правильно они Толяныча за шкета держали. Когда же выяснилось, что здорово Толик приударяет за одной вертухлявой, нелепой внешности девицей, зато имеющей в семейных тылах дачу и машину, и что обложил он папеньку с маменькой сей неказистой юницы по всем правилам осады, так что вроде бы уже и видели, как он на дачу к ним с двумя авоськами стеклотары шагал, а оттуда пер эту же тару, наполненную вареньем и с притертыми крышечками («притертые крышечки» — это он сам упоминал в озабоченном разговоре), то неоспоримо уже и ясно стало, что отрезанный он ломоть для всякого нормального мужского дружества.
Оно, положим, с точки зрения самого Толика, именно Дима был этот самый отрезанный ломоть в их семействе, ну да ведь не только жена не сапог — с ноги не сбросишь, а и брат в каком-то смысле тоже. Толяныч знал, конечно, о брате совсем другое, чем вся эта «капелла» Карданова, Гончарова и прочих. Не меньше чем с десяток лет (совпадавший примерно с периодом, когда они получали всеобщее среднее) все летние месяцы проводил он вместе с Димой на даче, а по существу в деревне, потому как недвижимая собственность Хмыловых и не дачей была вовсе, а натуральной крестьянской избой. В избе этой в двадцатых-тридцатых годах проживал ныне покойный отец их, Николай Васильевич. Там и работал бухгалтером в совхозной конторе, пока не закончил, уже после войны, института и не стал инженерить в Москве. И знал Толяныч, что корнями и детством своим деревенским прекрасно привержен Дима, ничуть не хуже его самого, к конкретным и материальным деталям бытия вроде притертых крышечек. И что порчу и выламывание из семейного круга наслала на брата именно «капелла», к которой пристал он неизвестно зачем. Да и сама «капелла», непонятно было для Толика, каким образом приняла в себя инородное тело. Толик не размышлял об этом подолгу и так складно, а просто переживал. Неправильным и недопустимым развитием событий считал он, что брат в последние сезоны не кажет носа в деревню, что не женат и вроде бы и не помышляет об этом, что без руля и ветрил болтается, как… в проруби, и теряет годы. Тут не было, может быть, чисто родственной боли и заботы (как, скажем, у матери, не нарадующейся, кстати, на младшего и чем дальше, тем более и окончательно спокойной за него), но… жили-то вместе. Пока, только пока, далее-то уж у Толика свои виды были, но пока все-таки вместе.
И вот после очередного нелицеприятия с младшеньким почуял Дима редкостную тягу к первому свиданию с матушкой-природой после осенне-зимнего отлучения. Редкостную, ибо городские птицы были они оба, злостно городские, если уж нелицеприятно говорить. Природу они любили, конечно, но странною любовью. Часто не прочь были порассуждать, что хорошо бы закатиться куда-нибудь дня этак на три-четыре, но чаще всего рассуждения эти только помогали им просидеть лишних часа этак три-четыре «У Оксаны». А когда потребность действовать ощущалась слишком уж сильно, снаряжалась основательная, чтобы не сказать грандиозная, экспедиция в Сандуны. Поэтому разглагольствования насчет того, как здорово было бы куда-нибудь закатиться, — всегда красноречивые, со всех сторон аргументированные, на полном серьезе, — тонули обычно в собственном изобилии, иссякали и вязли, как в болоте, в сложных передвижениях гоп-компании по знакомым маршрутам, бульварам и квартирам.
У Димы, одного из них всех, было, правда, двадцать с гаком деревенских сезонов за плечами, но этот заплечный его багаж никак не ощущался другими, а с некоторых пор, похоже, и им самим. Раньше они частенько появлялись на катках в парке Горького или на Патриарших прудах и даже, попадая в школьные, а потом студенческие каникулы в подмосковные дома отдыха или турбазы, совершали лыжные походы на нешуточные расстояния. Но то было раньше, мало ли что было раньше?! А вот как грянул экологический бум, грянул в души и уши со страниц газет и журналов, из радиоприемников и с экранов тэвэ, и начали поднимать матушку-природу снова на пьедестал с гвалтом и суетливостью, как по весне поднимают и поддерживают ремнями ослабевшую от зимнего недоедания коровенку, то «капелла» Карданова — Гончарова не поддержала как-то всеобщего рвения. На словах, конечно, да и очень даже да, и интересовались судьбами волков, равно как и ланей, и почитывали о хрупкости озонного пояса вокруг планеты Земля, и обсуждали сие, много глаголяща за чаркой красного или кружкой пенистого. На деле же не вписывались они во всеобщий оживляж, не сделали они — не сумели или не захотели сделать — того неожиданного вывода, к которому пришла почтеннейшая публика. И когда из асфальтовых джунглей хлынули массы в леса натуральные, и разлилась волна их по окрестным полям и огородам, и принялись на корню скупать срубы и сараюшки, то есть то, что и корней-то не имело, когда, как на Клондайке, столбили наперегонки дачные участки, а лежаки и грибки на пляжах занимались чуть ли не с ночи, вот к этому-то всему остались наши ребятишки как-то до странности даже равнодушны.
Дивились они, видя, как «по грибы-ягоды» из повода для романтических скитаний быстро и прочно превращалось в нешуточный промысел, как престижным стало угощать гостей собственноручно собранными грибками (хотя и то правда, на рынке и дорого и мало) или с собственного участка ягодами. Как старый и малый, итээры и работяги, эстеты и прохиндеи выкладывались на всю катушку в «зонах отдыха» и автоматически превращали оздоровительные мероприятия в кучу малу, как в очереди за сосисками или дешевым портвейном. С каким-то даже веселым остервенением, с яростью и молодечеством вгрызались и всасывались просвещенные горожане в дары природы, в лесные и речные угодья, так что даже и «ой, да по зеленой травушке-муравушке» прошлись, не побрезговали, и не в песенном опять-таки, не в символическом некоем смысле, а с реализмом хрустящим. Допетрили, докопались-таки, что и травушки сгодятся, хотя бы на лекарствия. Ну и… туды ее, в мешок.
Да что там грибы-ягоды, травушка да рыбешка, разъяснили уже всем по науке, по пунктам, что не токмо водная или, скажем, песочная гладь, но что и воздух сам, ежели он чистый да кислородонасыщенный, тоже ведь ценность. Хоть пока и не товарная, но уж потребительская ценность — это точно. И все меньше их, говорят, становится, ценностей этих… А бесплатно пока… На шарап! Жариться на солнышке, о песочек бока обтесывать, воздуху наглотаться, да побольше, впрок, как верблюды в горбы… До одурения!