Выбрать главу

Алик сообщил, то он «сдает дела», потому что решил поучиться хотя бы пару лет в Полиграфическом институте. Так и сказал «решил поучиться». А «пару лет» означало, что никакие «корочки», «поплавки» и прочие фигли-мигли его не колышут. Речь, стало быть, шла об абсолютно бескорыстном приобретении знаний. «Понимаешь, старик, — быстренько излагал Алик своим закидонистым, бесцветным голосом, — копейку я всегда буду иметь. Копейка для меня — уже не проблема. Но когда деньги на руках, они отвлекают. Ничем другим уже не занимаешься. А мне это еще рано. Затянет — так и останусь ни при чем. Мои годы идут, надо поднабраться. Потом и вовсе не захочется».

Получалось полностью наоборот, прямо как в пику миллион раз использованному юмористами сюжету о беспринципном молодняке, стремящемся неважно куда, но лишь бы поступить, лишь бы диплом заиметь. Алик говорил: «Надыбал я тут один заказик. Сейчас хорошо идут крупные фотографии, в цвете. Знаешь, переснимают с «рубашек» от пластинок, из разных бардов там, Высоцкого, Окуджаву, из иностранцев кого… Но, конечно, нужен крупняк. Чем крупней фото, тем лучше. В смысле цены. Я сам не распространяю, по квартирам не хожу, но один друг заказал мне по пятьдесят штук с четырех «рубашек». А Рафаэля и Адамо — по тридцать. Ну подвалил я к ребятишкам в фотоателье. Так, мол, и так. Сделали одну партию на пробу, метр на полтора. Смотрю, какие ж это цвета, мать честная… Разводы какие-то. Я на них попер, а они сами пыхтят, поволокли друг на друга. Оказывается, этот процесс у них, видишь ли, не отработан».

В общем, Алик быстро разобрал, что речь не идет о недобросовестности фотографов, взявших подряд. Получалось, что существуют принципиальные трудности получения очень крупных копий с сохранением цветовой гаммы оригинала. Фотографы толком ничего объяснить не могли, у каждого из них была своя версия неудачи (один утверждал, что надо достать какой-то редкий, заграничный и немыслимой цены закрепитель, другой глубокомысленно и угрюмо повторял: «Бумага… разве ж это бумага?», третий…). Алику же захотелось узнать единственную. Через каких-то знакомых он вышел на доцента кафедры фотоэмульсионных процессов Полиграфического института. Пообщались недельки три, доцент приоткрыл перед Аликом теоретические бездны работы с цветом, подрассказал о Гюйгенсе, Гуке, дал книжку биографии Роберта Вуда. Алик ясно ощутил, что с цветом совсем не так все благополучно, как на обложках журналов, что «там еще пахать и пахать», подал документы и сдал вступительные в Полиграфический. С благородной целью, как он выразился, «поднабраться». Когда Дима спросил, почему же планирует только на два года, Алик ответил: «Да долго… Чего там пять лет пилить? Я с цветом только разберусь, и ладно… Фанера-финиш. У них там лаборатории отличные».

Тогда Дима невнятно этак попытался выяснить, что раз уж обуревает жажда знаний — дело хорошее и все такое, — то почему Алик  з а  т а к  не познакомил его с кассиршей? На что Алик объяснил, что так уж принято, в каждом деле, мол, свой фасон надо держать. З а  т а к  уступить дело — это как-то нелепо, неприлично просто. Сто рублей для него — не деньги, ему за кассиршу и три сотни легко дали бы, но уж раз Кюстрин Диму рекомендовал… Кюстрина Алик уважал.

В подземный переход к «Метрополю» Алик не пошел, сказал, что ему надо до «Детского мира». На прощанье еще раз успокоил Диму, что дело верное, за полторы-то сотни оно ему просто задарма досталось. «Какие полторы?» — переспросил Дима. «Ну а как же, — ответил Алик. — Сто мне, полста — Кюстрину. Половина пая — за наводку. Это уж так заведено». А когда Хмылов сообщил ему, что никаких полста Кюстрин с него не спрашивал, Алик печально закивал головой, с мудрым таким всепониманием: «Ну, да… это ж Кюстрин. Он всегда чудит. Фанера-финиш».

Так Хмылов, не оформляя совместительства на основной работе в «Газоочистке», стал билетным распространителем, «коробейником» по классификации делаваров. Делавары называли «коробейниками» низшую касту, тех, кто, не имея ни связей, ни опыта по комбинированию, занимались непосредственно распространением какого-либо товара, входили в непосредственный контакт с клиентурой и получали монету на руки. Ясно, что от этой монеты они вынуждены были отрубать солидные куски оптовикам, поставщикам, комбинаторам. (Так, в случае с Аликом, приведшим его в большую науку, коробейником выступал тот, кому Алик должен был поставлять крупные партии крупных цветных фото крупных звезд мировой эстрады.)

Коробейничать Дима быстро начал, да недолго продолжал. Конечно, какие там сто — сто пятьдесят в месяц гарантированных? Иногда кассирша давала не пять-шесть и даже не три-четыре сдвоенных, а всего-навсего единственную парочку билетов. Несколько раз в месяц она и вообще не появлялась на сквере. Несколько раз не мог подойти Дима. В общем, старая история про то, что «гладко было на бумаге…». Но это бы еще так-сяк. Лишние рубли, не облагаемые семьей, Диме пришлись кстати. Еще больше ему нравилось, что вот нашлось-таки дело, какое-никакое, но все-таки явно деловое дело, что он активничает, промышляет, а не так просто просиживает штаны и годы в компании созерцателей. Да и публика платила рубль сверху без всяких разговоров. Спрашивали — называл цену (не спрашивали — приходилось называть самому), платили, получали сдачу и, как вихрем подхваченные, устремлялись к сверкающему подъезду.

Но взгляды… Как что отреза́ло от них Диму, едва только уразумеют, что цена, хоть и умеренно, но завышенная. Как разом обрывались ниточки оживления, зажигавшиеся в глазах, когда спервоначалу узнавали о наличии «лишних». Были довольны (все равно довольны, хоть и переплачивали), но он для них сразу становился чужаком — не театралом, меломаном, энтузиастом. Личный контакт сразу обрывался: он уже не из их племени, вообще не из понятных каких-то существ, а так… фрагмент чего-то жесткого, плоскорационального, обломок какой-то неорганической породы. Как автомат: сунешь в него деньги за билет и еще рубль сверху — получай право на вход в пуантированный свой воздушно-скрипичный мирок. Лети!.. А автомат — его обошел — и… ходу. На что там оглядываться?

Дима не был профессионалом, вот в чем дело. Легко переносить это можно было, только сажая себя на полчаса в некий канал бесчувствия, психологической задубелости. Бесстыдство по заказу — оно ведь тоже, как и все на свете, требует практики. И, как и все виды практики, дается тем легче, чем с более нежного возраста начинаешь упражняться.

Хмылов быстро понял, что все это немного  н е  т о. Чуть свободнее почувствовал себя с Олей (пару раз приносил к ее шикарному подъезду шикарные розы), и она это отметила. Что-то между ними все-таки развивалось, что-то медленное, и пока неясно, перспективное ли. Пригласить к себе Олю он не мог (дома брат, мать, а теперь иногда и брат с Нелей), приглашать к себе она, похоже, не хотела. Это он выяснил сразу, после нескольких звонков к ней домой и разговора с ее мамой, Елизаветой Андреевной. Елизавета Андреевна подробно расспрашивала, кто звонит, и объясняла, когда дочь будет дома, таким уж простецким, «домотканым» голосом, с такой лампадной лексикой и интонациями, что, как через скрытую камеру, видел Хмылов их, — матери и дочери — тесную (обязательно тесную) квартиренку, их быт, самый что ни на есть затрапезный, без претензий, без… Словом, без всего того, чем с избытком наделена была сама Олечка Свентицкая, — современностью, устремленностью, уверенной опытностью. Всем этим она была наделена сама по себе, девочка с внешностью и должностью, с ясной головой, делающей возможным наилучшее применение того и другого. А дом был отсечен от ее явления внешнему миру, отсечен прочно, наглухо, без мостков или ниточек от одного к другому.

Однажды он встретил ее после работы, и она сказала просто: «Сегодня пойдем к Марине». Они пошли к Марине в один из высоких серых домов за Центральным телеграфом, в квартиру с высоченными потолками и прихожей, по которой можно было кататься если не на машине, то на мотоцикле с коляской — смело. Это была квартира, подобная, наверное, той, в которой когда-нибудь думала, намерена была поселиться и сама Свентицкая. Они пришли туда в семь вечера, а в двенадцать позвонила Марина. Оля помурлыкала что-то в трубку и сообщила Диме, что Марины не будет еще три дня: Марина звонила с вокзала, сообщила, что уезжает в Подольск на короткие гастроли (артисткой, значит, была эта Марина, артисткой неизвестного пока Хмылову жанра). Но после двенадцати Оля все-таки стала собираться, сказала что нужно быть дома — она ждет какого-то важного звонка. Ясное дело, осень — не лето, и время осенью уложено в более жесткую упаковку. Так что повторных двадцати четырех часов общения не получилось, но и получившиеся пять — их, Дима понимал, надо тщательно уложить в память на предмет долгой сохранности, возможности когда-нибудь извлекать и восхищенно оглядывать. Вспоминать недоверчиво — вот же, и это было! — нейтрализовывать горечь, которую наверное (наверняка!) предстоит-таки пережить в будущем.