Выбрать главу

Но ученым, как таковым, он не был, а просто, значит, как социально активный и откликающийся элемент принял нормальное участие во всеобщем походе и увлечении. Ну и чем же это плохо? «Что-то физики в почете», — поэт был прав, физики какое-то время действительно находились — прямо-таки купались — в совершенно невероятном общественном почете.

Но дети подрастали, конкурсы в естественнонаучные и технические вузы схлынули, разумную жизнь промоделировать не удавалось, и стали вспоминать другого поэта, который намного раньше первого, не менее афористично заявил: «Но поэзия — пресволочнейшая штуковина — существует, и ни в зуб ногой».

Поэзия — да, но существовало, оказывается, и все остальное, все недоспорениое и недорешенное, отодвинутое в сторону, все, что, как ожидалось, будет перекрыто научно-техническим спуртом, блестящим финишированием в аэрокосмическую, электронно-подмигивающую вселенную фантастов. Все, над чем оставил Гончаров сумерничать в центре (исторически, так сказать, сумерничать) Витю Карданова.

Впрочем, и те, кто принял тогда участие в рывке в супербудущее, тоже не прогадали. Если интеллектуальные переживания и оказались не столь захватывающими, то это не отменяло солидных ставок и должностей. Дети подрастали, юные папы оставались конкурентоспособными, но во всей этой до поры до времени веселой неразберихе происходило массовое перетягивание интересов. Появились понятия: диссертабельная тема, публикабельный автор и другие. Требовались деньги (чтобы неразбериха продолжала оставаться веселой, а юные папы — конкурентоспособными), бензин дорожал, и вообще пооткрывалось множество новых потребностей. (В основном материальных, а не духовных.) А впрочем, кто их там к черту разберет, как оно в точности. А вместе с ними и возможностей их удовлетворения.

Инженеры начали скрывать свои «поплавки» и становиться к станкам. Последние тайны вселенной на арапа не брались, но об этом уже как-то вообще все меньше думалось. Кандидаты наук подумывали о докторских. Конкурсы в технические вузы всё падали. Жены делали вид, что не замечают, откуда что берется. А Гончаров иногда захаживал в пивную около метро «Чертановская».

Публика там собиралась, в отличие от пивных в центре, не много глаголящая, а много  п р и н и м а ю щ а я. Делать особенно там было нечего, и, пропустив пару холодненького, Гончаров беспоследственно покидал шум и чад. На том все и кончалось.

Классического ученого из него не получилось, но получался крепкий отец крепкого семейства. Из личного багажа оставались женщины и проблема насилия. Жена — как полагается нормальной жене — ничего об этом содержимом не знала. Она знала то, что из него получалось, и в чем ее муж был неотличим от тысяч других, крепких, конкурентоспособных профессионалов жизни, то, что ее устраивало и за что она держалась.

Но Гончаров вовсе не махнул рукой на себя и вовсе не отказался от безумной надежды прожить свою собственную жизнь. Отказался он — вынужден уже был отказаться — только от одного: от безумной надежды, что кто-то другой твердо укажет ему, в чем она, эта его собственная жизнь, должна заключаться. На что, в конце концов, по-настоящему стоит поставить. Распавшаяся компания конца шестидесятых? Но ведь она распалась, и он не мог не понимать, что не просто же так, а под напором времени.

Карданов… Витька Карданов… Единственный, кто не распался ни под каким напором. Не клюнул на оживляж вокруг новейшего жизнеустройства. Но, похоже, и ни до чего не додумавшийся. Ни на что не решившийся. Не подавший знака.

Гончаров понимал, что теперь так запросто к нему не придешь и не скажешь: давай доспорим. Около двадцати лет их уже разделяло, кинутых ведь совсем на разное. Карданов оплатил свое место в центре тем, что не побежал вослед, не затесался в бодрые когорты, своим неучастием в обсуждении динамики цен на бензин и трудностей доставания запчастей. Карданов твердо знал ценность того времени, когда они еще не расставались, когда все менялось и неизвестно еще было, куда поменяется. А когда наконец поменялось и даже устоялось, он один (из всех, кого знал Гончаров) не принял и не поверил в окончательность.

XVIII

И когда Гончар доложил Кате о своем потрясающем открытии — об отсутствии дворов в новых микрорайонах, — к этому времени его переносицу уже пересек нежно розовый небольшой шрам.

…Он стоял тогда на автобусной остановке, не на самой остановке, а чуть поодаль, в каком-то теньке, под каким-то козырьком, была ослепительная жара, середина лета и середина рабочего дня, и народу на остановке не оказалось, но вывернулась откуда-то — из обезлюдевшего, солнцем распятого и недвижимого пространства — какая-то нервная компания ребят. Все они, возбужденно рвущиеся за одним, докатившись до остановки, спутали ему наконец дорогу и начали его толкать, а потом и поддавать ему. И сразу затем — все это в секунды разыгрывалось — Гончаров как-то даже и не понял: да может ли такое происходить на самом деле?

Но дальше — добавляя вполне реальности происходящему — закончилось уже рутинно: вся стая набросилась на распростертого, раз и другой с размаху саданули его мысками туфель кто куда и, воровато оглядываясь, в мгновение ока разбежались и сразу как-то очутились в двадцати, тридцати, сорока метрах, а потом и вовсе испарились. Еще Гончаров заметил краем глаза, как тот, на асфальте, сумел-таки подняться, обнял бетонный столб на остановке и начал как-то навинчиваться на него, словно лиана.

Все увиденное — то, что тот поднялся и состоял еще из неразъятых частей, — напрочь противоречило всем формулам из сопромата, не говоря уж о постулатах этики и тому подобной брехне. Гончаров чувствовал острую боль бешено заколотившегося сердца.

Должно же было существовать хоть какое-то объяснение… Не отменяющее и не уравновешивающее, но хоть в какую-то бесчеловечно-скрежещущую металлическую логику вставляемое…

В сказках — то есть в теории — должно было торжествовать добро. А зло — уж по крайней мере — наказываться. Так должно было быть — просто по определению. Иначе — какие они к черту сказки? А без сказок, без горизонта и каркаса их — жизнь разлеталась и раздрызгивалась грязными клочьями потной и грязной возни. Неразберихи. Никому уже не нужной и неинтересной. Тем более ему, Юрию Гончарову. Нельзя же упустить такую возможность проникнуть, наконец в проклятую эту тайну: за что именно можно сделать с человеком такое, как вот с этим? Гончаров оказался рядом с ним и, чтобы привлечь внимание, произнес что-то вроде «эй» и даже как-то небрежно тронул его за плечо. Но избитый и, казалось, еле держащийся за фонарный столб человек среагировал как попроще. Он резко обернулся, и… Юра тут же ослеп, получив со всего размаху в переносицу… Почти в глаз.

Кулак в переносицу — за то, что пытался объяснить то, что стояло вне логики? Или за неверие, что вполне можно жить, ничего и не объясняя? Наверное, за все вместе — на сантиметр левее, и лишился бы глаза — это первое. И отсутствие дворов — это второе.

Ну и чушь! Яснее же ясного, что в первом случае следовало просто уйти и забыть увиденное, ничего бы тогда и не случилось. Отсутствие же дворов в новых микрорайонах — всего лишь анекдот, ловкий, ловко сформулированный, и недаром Катя так сразу с подозрительностью к нему и отнеслась. Правильно, что с подозрительностью. Потому что, как ловко ни формулируй что-то отдельное, извне пусть даже и бесспорно выглядящее, кто же здравомыслящий от него так сразу и протягивает нить к необходимости перемен во внутреннем? К собственному жизнеустройству. К капитальным и скорее всего необратимым переменам: к обмену и переезду в центр.