Выбрать главу

Но ведь они, в конце концов, всего лишь школьники. То есть весь день практически проводят в классе. И как можно это осуществить реально? Приблизиться к нему. На глазах у всего класса. И обе девочки, недолго и помолчав-то, одновременно пришли к одному выводу: это осуществимо в одном-единственном варианте. Если Колосова пересядет к Карданову за его парту.

Но рядом с Кардановым сидела математик Ада Левина, а рядом с Анастасией — Дима Хмылов, и вообще за всеми партами кто-то сидел с кем-то, а свободное место имелось только одно. Расклад напоминал изобретение Сэмюэля Ллойда, игру в пятнадцать, где только одна свободная клетка, и через эту свободную надо так переместить занумерованные фишки, чтобы добиться порядковой расстановки. Так что, геометрически задача напоминала игру в пятнадцать. А на самом дело оказывалась сложнее.

И вот эту задачку — куда там математику Льву Абрамовичу, он и не слыхивал о таких, — Люда решила от и до. Разумеется, с подключением едва ли не всех своих сторонниц. Но так, что те и не ведали, что творили.

И разумеется, полная документация по этой блестяще спланированной и твердо, без единого огреха проведенной операции, будь она составленной и переплетенной в десяти томах, с графиками и диаграммами перемещений невольных участников живых шахмат, такая документация вошла бы в анналы, послужила бы образцовым учебным материалом во всех крупных разведцентрах мира. Сама Люда буквально ни разу не обратилась ни к кому с просьбой о пересадке. С другими просьбами — да, обращалась. А уже из них проистекало одно, другое, третье, десятое, и в конце концов кто-то очередной пересаживался с места на место.

Пока однажды в начале февраля Карданов, вбежавший в класс после третьего звонка, обнаружил, что рядом с ним на освободившемся третьего дня месте — он уж и забыл, почему именно освободившемся, — сидит и уже раскрыла тетрадь по зоологии спокойно и строго взглянувшая на него Анастасия Колосова. Только чуть-чуть против обыкновения скованная. Чуть-чуть, которое никто, кроме Люды, не объяснил бы. Которое никто и не отметил-то. Карданов выслушал сбивчивое и поневоле приглушенное — урок-то начался — объяснение Анастасии, почему именно она появилась на борту его корабля, и вникать не стал. Кто возражает, если в троллейбусе рядом с тобой на свободное место опускается невозмутимая матрона? С золотистым отливом шатенка. Случайность… Просто случайность. Она сойдет на следующей остановке. Смотри в окно. Пусть сбоку от тебя — волна лавандовой свежести. Ты школьник, и что с этим делать? С этой волной и с ее взглядом? В ее мире ты окажешься не скоро. Через много лет. Она тоже смотрит в окно. Или вперед через спину водителя. На грифельную доску. На яркие, яркие, яркие… рисунки хордовых и беспозвоночных. Они-то, наверное, и гипнотизируют, не дают глаз оторвать. Она сойдет на следующей остановке… Случайность.

XXIII

И чем же обернулось это замечательное во многих отношениях мероприятие? Эта сложносоставная попытка приручить по-хорошему? Невероятно, Люде вначале сказали бы — предсказали, — не поверила бы. Он просто ничего не понял. Не догадался. Даже через вечность — через полгода школьных. Флюиды какие-то ощущал, но в ответ не потянулся, не посмел, а уж чтобы сопоставить одно, другое и кое-что еще, — куда же… Мальчишка.

Презрительно оттопыривала мясистую нижнюю губу Людочка, несколько раз, оказываясь наедине с Колосовой, по-деловому нетерпеливо хмыкала, постукивала по циферблату на ручных часиках, намекая, что вечность-то она вечностью, но и та просочится струйкой и захлебнется однажды в конце десятого так называемым последним школьным звонком.

Колосова в ответ только краснела, и поводила плечами, и отходила в сторону, ни разу уже больше не перейдя с Людой на тот обезоруживающий, спокойный бабский тон, которым однажды сообщила о своем чувстве. Спустя годы, вспоминая иногда эту историю, Люда поняла, что Анастасия тогда переконспирировалась. Жутко боясь, чтобы остальной класс хоть что-то заметил и о чем-то догадался, она так неприступно и царственно-равнодушно взирала на своего соседа по парте, что ни о чем не догадался даже и он сам. Только пальцы ее руки, передающие ему ластик… так рефлекторно, намертво сжимались, что он не сразу мог взять серый кусочек резины, слегка — раз и другой — тянул на себя… тогда разжимались. Анастасия, словно очнувшись, виновато улыбалась и… снова склонялась над своей тетрадкой.

Вот тебе и взрослая. Инициатива не могла исходить от него. Он ничего не подозревал, ничего не умел, подойти к женщине — это пришло через несколько лет, а в восьмом он честно, как и остальным, выдавал ей свои хохмочки, по-товарищески — нашел товарища, ничего не скажешь! — подсказывал, ободрял, когда она возвращалась на место после неудачного ответа.

Уже на исходе зимнего сезона она вечерами два раза поздно звонила ему по телефону. Подходила мама, с которой он тогда жил, подзывала его, она выговаривала пионерским таким, бодрым товарищеским тоном — что это он не показывается на катке и то, что он не умеет, — отговорки, все когда-то не умели, пусть приходит, научат, мы все плохо катаемся, но крутят такие пластинки, «Мишка, Мишка, где твоя улыбка?» и «Пять минут, пять минут» из «Карнавальной ночи», и ноль градусов, скольжение идеальное, и нельзя же отрываться от коллектива.

Витю приятно волновали эти звонки. Он знал, что завтра в школе она снова предстанет неуязвимой для взглядов и намеков, а значит, недосягаемой для соседа по парте, а судорожно сжатых пальцев, передающих ему ластик, не замечал, а тут, звонки вечером… Но он действительно не умел кататься, никогда даже не стоял на коньках, учиться надо было раньше, как же он, ловкий, изящный, спортивный в движениях, станет кувыркаться и плюхаться, как толстяк перекормленный. Анастасия, кстати, каталась на «ножах» и не в центре, с начинающими, нелепо, смешно вихляющимися карапузами и пенсионерами, а, заложив руки за спину, отмеряла раз за разом, отхватывая пространство по внешнему кругу, рассекая длинными своими «норвегами»… Статью своей, посадкой, телом, заключенным в черное трико, несущимся, как нечеловечески совершенный снаряд, она напоминала Ингу Воронину, зимнюю легенду Петровского парка.

У Вити было одно хорошее свойство: он не любил лажи. Разговоров в пользу бедных. Демагогии неумельцев, ходящих вокруг да около и разводящих дешевую трепотню: «А чего тут уметь-то? Па-а-думаешь».

Он купил «канады», пошел на каток, он крутился в центре, где тумбы, хватался за первоклашек, за их родителей, за воздух… Он падал, хохотал, выворачивал себе ступни, судорожно, встав на мыски, как балерина на пуантах, разгонялся, падал с размаха на ягодицы, ехал на них десять метров по льду, подшибал окружающих, вставал, ковылял, садился на тумбы, пил на морозце обжигающий кофе из бумажных стаканчиков, смеялся… Столько, сколько раз в рубке меняли сумасшедший фокстрот «Но ведь пять минут — не много, он на правильном пути, хороша его дорога».

Через две недели он закладывал виражи, нога за ногу, закладывая щегольски одну руку за спину; через три начал фигурять, сначала, конечно, доморощенно — начал кататься спиной, резко тормозить, ставя на полном ходу лезвия поперек движения. Не натыкался, а подхватывал остающихся сзади; ступни, когда приходил домой, немели, оттаивали, ходил в туфлях, как на ходулях, как не на своих, как моряк по земле после танцующей палубы. К концу марта — ноль градусов и идеальное скольжение — он мчался по внешнему кругу в числе нескольких черных длинных демонов на «норвегах». Он мчался не на «ножах», а на своих «канадах», но среди них, среди недосягаемых для освещенной, веселящейся и кувыркающейся публики в центре, как ледяной Плутон мчится по внешней орбите — что, кстати, он там думает о домашних, тянущихся к теплу, о всех этих Меркурии, Земле, Венере и прочих Марсах с накладными, фальшивыми каналами? Он мчался среди тех, кто на «ножах»!