Выбрать главу

— Ты о престижности слышал? Эти, которые перед другими щеки дуют, — эти совсем дешевка, о них чего… Это для газет, беседы о гармоничном современнике и те пе. Но словечко это используем: от него плясать удобно. Престижность не перед другими, а перед тем, что сам для себя принял когда-то за стоящее: вот дьявольщина настоящая. Знаешь, в чем бесстрашие? Спросить иногда — неважно кого, можно и так, риторически, в небо пустить, но чтобы прозвучало: а  р а д и  ч е г о?

— Хмылов мне последнее время пытался что-то похожее формулировать. Не от тебя ли?

— Нет. Он сам по себе. Тут классический случай: заяц он, полжизни чужими приоритетами… как спеленутый. И я ничего не могла сделать. Добрейший парень, тут уж — кому и помочь, как не ему. Но что я могла? Я же тебе говорю: тут дьявольщина, заклятие. Причем заметь еще: какую чашу тебе подставят, с каким зельем — этого тоже не угадаешь. В одном случае из сотни — ту, которая с твоим собственным составом совместна. Свой-то собственный, он для тебя проясняться начинает не скоро, когда наломаешься, наживешься в свое, а то и прямо как в гроб сходить подоспело.

— Говори прямо.

— Я тебе постепенно говорю. Чтобы ты понял. С девочкой какой-нибудь, с той легче. Она на тебя смотрит и по глазам что-то определяет. Чувствует, что тут поверить стоит. А тебе же понять надо. Вот и усваивай.

Так вот, они, эти принципиальные-то, со стороны посмотришь — любо-дорого. На компромиссы — ни-ни. Претерпевают, не сгибаются и те пе. То есть как раз идеалы ходячие, к которым подтягивают все эти очерки, беседы журнальные о нравственном облике. О ценностях ложных и истинных. И опять же: со стороны — это еще ладно. Главное, они и сами перед собой так выглядят: нас не прельстишь мишурой модной в глаза — мы глаза зажмурим, жизни, семьи не пожалеем, Антарктиду растопим, с Эвереста на одной лыже сомчимся, — но от идеалов своих ни шагу. Коней на переправах — не поменяем, колод новых — не распечатаем. Чем сдано на руки — тем и отбиваться станем. До последнего. Чуешь, чем блазнит? Картинка-то какая замечательная? Только бы не предать, не опошлить. Ведь это ж прекрасно. С этим жить можно и человеком себя чувствовать. Вот тут-то и дьявольщина.

— А сама? Что от отца усвоила, этим и держишься? Только что говорила.

— Я же говорю: в одном случае из ста — а может, из тысячи — совпадает. С естеством собственным. Вот для меня и совпало. Не перебивай, знаю, о чем спросишь. Откуда известно? Знаю, и все. Не обо мне речь. О тебе проясняется. Замечаешь? Мы с тобой время зря не теряли. Я тебе два вопроса подкинула вначале: ты почему после школы с Кардановым встречаться продолжал? Ты почему в центр переехал? Сам можешь ответить?

— Теперь да. Могу, кажется.

— Вот именно. Теперь можешь. Полчаса назад — не знал. Для этого я тут и гудела перед тобой. А, черт, голова даже разболелась. Да подожди, не суетись. Сейчас таблетку приму, и нормаль. У меня перед обедом это часто теперь… Давай о тебе кончать. Я тебе помогу. И Карданову тоже.

— А ему зачем? То есть в чем?

— А вот ты мне об этом и расскажи. А я, кстати, и отдохну пока.

Она приняла таблетку, запила водой, Юру не прерывала, и он коротко передал о последнем разговоре с Виктором и что ему теперь надо с женой как-то выяснить, что там у них в институте буксует насчет Витиного оформления на работу.

Только он успел закончить с этим, как пришел Додик, двоюродный Людин брат, на несколько лет старше, кто он и зачем существует, никто из них не знал и не спрашивал, но знали о его существовании и даже виделись еще тогда, со школьных лет, заставали на квартире у Люды. Даже имени полного не знали, просто Додик и Додик, какой-то такой скользковатый деятель, родственник Людин имеется на свете, и в квартире у нее на него частенько натыкаешься — вот и все. А он и не изменился, и сразу по нему видно, из тех людей, что и меняться не собираются. Что двадцать, что сорок ему. Та же масленая улыбочка, решительно ко всем подряд вежливая, те же крупные глаза навыкат, как черные маслины, волосы, отдельными кустами торчащие.

И вот этот Додик — конечно, не присаживаясь к ним, какое там, все на ходу, на лету, — проходя мимо их столика, кивнул Юре, как будто каждый день с ним виделся, и сразу к Люде:

— Ну что с тем? Можно рассчитывать?

— Да. Вот, Юра тебе сделает, — без эмоций ответила Люда. — Иди в ту комнату. Там тебя Барсова покормит. Бульончику чашку сделает. А кулебяку сам возьми.

— А заливное?

— Да все есть.

Додик нырнул в соседнюю комнату, а Юра приготовился слушать, чего это такое поручат ему сейчас сделать для дяди с «дипломаткой» обшарпанной, попрыгунчика без возраста, биографии и особых примет, которые для помощи угро предназначены. Он приготовился выслушать, а уж потом, может быть, и возразить. Попенять Людочке за небрежность ее великолепную, с которой нагрузила она его запросто, дружественным манером. Ни о чем серьезном не попросят: это он понимал. Так дела не делаются. Но — мелочь, но — для начала… Тут она была неотразима: мол, пришел, я с тобой занимаюсь, разговоры умные на тебя трачу, значит, мы на тебя сеточку, для начала шелковенькую… Чтобы не взбрыкнул.

Гончар Люду знал и приемчикам ее не удивлялся: у каждого своя натура, чего уж тут. Послушаем. Ход назад-то не запирал никто. Чего паниковать раньше времени?

Юрий Андреевич Люду знал, это так. Но недооценил. Не стала, она ничего ему объяснять насчет Додика, а сразу продолжила разговор, прерванный его появлением. И теперь выходило не только так, что Гончару уже можно порученьица навешивать, не консультируясь с ним, но и объясняться по этому поводу — тоже дело излишнее. Так уж сразу выходило, как будто зачислен он в штат. А на какую должность и в чем обязанности — невелика птаха разъяснять специально.

Юра и на это не осерчал, ему это даже нравилось все больше: хоть одно-то место, одна-то квартира в мире не линяет, стабильностью нравов похвастаться может. Зайдешь сюда хоть через сколько, через эпохи осыпавшиеся, а тут все те же игры, насквозь видимые. И хозяйка — с прежней, наивной, потому что видимой для него, хитростью — цепляет петельки, следы путает. С прежним вкусом занятию, раз найденному, предается. Сделаем вид, что не замечаем белых ниток, как люди воспитанные. Не будем спешить: послушаем дальше о материях возвышенных.

— Техника и технология — этого не остановишь. И в сторону не завернешь. Об этом только дистрофики умственные загибать могут. Которые цинка от олова в упор, на трезвую голову не различат. Отсюда и новые кварталы. От технологии. И Чертаново твое. И тебе как раз это и подходит. Туда все выносится, за чем будущее. Технология требует незанятого пространства. И производство, и жизнь — сейчас все кубами идет. И долго еще будет идти. До середины двадцать первого, как минимум. Каждые десять лет — удвоение. По всем параметрам. Это — общепланетный ритм. Вдох — выдох. И это по тебе…

— Да по мне сейчас, вообще, все что угодно. Хоть удвоение, хоть утроение. Еще пару раз вдохну — этими твоими вдохами-то — глядишь, мне и шестьдесят. О душе пора думать. То бишь о пенсии. А сына жена заберет. За такой вдох-выдох он меня и в лицо-то позабыть успеет. Хорошо. Как у Кюстрина в ванной. У него там, знаешь, бульон первородный закипает.

— Какой Кюстрин?

— Который теорию Опарина опытным путем проверяет. Это мы с Карданом определили, когда к нему заехали. Как первых динозавров молоденьких выведет, он их сначала под душем помоет, а потом цугом запряжет и прямиком по Варшавке до Кащенко. А то там дефицит, наверное, на темы диссертабельные. Он их освежит. С Кюстриным не пропадешь.

— Все сказал? Пошли дальше. Так чего ты здесь забыл, в центре? Святые камни? Скамеечки на бульварах, на которых вы к девочкам прижимались? Так они уже, девочки эти, детей нарожали. Не от вас. А скамеечки не в простое — об этом не беспокойся. На них очередь не иссякнет. Но твоя прошла. Это же — как брови старику красить.

— Людочка, я же, в конце концов, не нанимался…

— Сиди! Рано заерзал. Я еще скажу. Ты физик.

— Какой я физик?

— Ты физик. Ты не должен бояться материи. А материя — она во всем мире одинаковая. Атомы. А святые камни — это не по твоей части.