Последние бумаги этого тайного и объёмного конспекта были сожжены. Отправилась в огонь пустая папка. Качественный картон долго не желал гореть. Он весь обуглился, сморщился, цвет его из тёмно-зелёного стал синим. Наконец папка сразу вспыхнула и за секунды превратилась в сизый рассыпающийся пепел. В дверь постучали. Суровцев, всегда работавший при закрытых дверях, окинул помещение взглядом. Не нашёл ничего, что не следовало бы показывать посторонним. Открыл входную дверь. На пороге стоял Трифонов.
– Разрешите, ваше превосходительство?
– Проходите, Николай.
– Мне необходимо подготовиться к радиосеансу с Москвой.
Радиодело давалось Трифонову с трудом. Если шифровал радиограммы он достаточно быстро, даже бойко, то передавал пока крайне долго и неуверенно. Поэтому приходилось тренироваться и репетировать перед каждым выходом в эфир. Чтобы потом, когда будет дорога каждая секунда, повторить радиограмму без единого сбоя.
– Присаживайтесь. Записывайте, – приготовился диктовать текст радиограммы Суровцев.
– Я готов, – присев за один из столов, доложил офицер.
– Возвращаюсь один. С багажом. Способ прежний. Жду координаты. Грифон, – отрывисто продиктовал разведчик.
– Таким образом, я остаюсь в Финляндии? – подняв глаза, спросил офицер.
– Думаю, что вам на вашем веку ещё хватит путешествий, – неопределённо ответил генерал.
Уже давно ушёл радист. Суровцев отложил в сторону случайно попавшийся ему на глаза сборник новых немецких военных маршей. «Надо будет вечером проиграть, – подумал он. – Под какую музыку, интересно, теперь марширует немецкая армия?» Сидел за письменным столом и думал о своём непростом нынешнем положении. Откинувшись на удобном стуле с подлокотниками, неотрывно глядел на никелированный поднос, на котором во время работы сжигал мелкие пометки и выписки из книг и документов. Рука потянулась к стопке чистой бумаги. Открыл крышку чернильницы на письменном приборе. Взял в левую руку перьевую ручку. Макая перо в чернила, медленно записал собственное четверостишие, только что пришедшее на ум:
Рука опять и опять тянулась к бумаге. Забытое, смутное и бесформенное чувство возникло в душе и вызвало никем до конца не понятую реакцию в сознании. И вот неспешный поток этого сознания стал вести пером, и на бумагу сразу, без единой помарки, легли новые стихотворные строки:
«Пожалуй, что и хорошо», – подумалось ему. «И насколько хорошо, настолько никому не интересно, кроме меня самого», – продолжил он собственную мысль. Но отказать в себе в удовольствии отдохнуть от надоевших забот он не мог и продолжил оказавшееся приятным занятие – играть словами. Скомкал ещё один лист с написанными четверостишиями и бросил их на поднос. Встал из-за стола. Хотел продолжить уборку в кабинете. Но понял, что всё, что нужно было убрать, уже убрано или возвращено на прежние места.
Снова оказался за письменным столом. Взял новый чистый лист. Записал и недовольно смял написанное. Опять бросил на поднос. Потом ещё достаточно долго писал. Опять сминал и бросал. «Ну вот, кажется, и отдохнул», – подумал он. Поджёг смятые комки бумаги, до этого только что переставшие быть просто бумагой.
На подносе сгорали стихи. Вместе с небольшим пламенем они точно переходили в другое, неведомое людским чувствам и разуму, пространственное и временное измерение. Они запомнились. Запомнились машинально, без малейших к тому усилий. Стихи просто помогли что-то понять и потому должны быть уничтожены. Как до этого после работы с книгами и документами уничтожались его заметки для памяти. Сгорали строки, которые никогда и никому не будет суждено прочитать: