Людмила задумчиво посмотрела на стальной шкаф-сейф, где хранился искомый мешок. Мелькнуло:
«А почему бы действительно»…
— А то жулики каждый день по такому тюку загребают, а у меня вон… — Зинаида, вывернув ногу, продемонстрировала эксперту серую, с ветхими краями проплешину на подошве босоножки. — На улицу скоро не выйти… Да и у тебя… — Кивнула на старенькие туфельки подчиненной. — В таких уже не хоронят, а ты вот…
— Так ведь одна кручусь… — горестно вздохнула Людмила. — От моего-то какой толк? Ни украсть, ни покараулить… Живет на белом свете, как алоэ в горшке…
— Ну, толк не толк… — произнесла начальница задумчиво. — Знаешь, принца всю жизнь прождать можно. А мужик каждый день нужен! Ты судьбу не кори! На меня глянь… Уже десять лет в одиночку… Да еще с лоботрясом великовозрастным! Вчера из милиции вызволяла…
— Чего натворил?
— Поперся с приятелем на какой-то диспут по изгнанию нечистой силы. Вырядились: приятель Иисусом Христом, а мой — дьяволом! С хвостом и с рогами! Ну и задержали придурков! Иисуса, правда, выпустили, а моего олуха в клетку засунули, и, если б не я, то на штраф бы точно устроился. И ладно бы спасибо матери сказал, так нет, всю дорогу орал: почему, мол, дискриминация прав?! Ну ладно, опечатывай ящики и — по домам.
— Я тогда задержусь, посмотрю быстренько деньги, — засуетилась Людмила. — Чтобы с самого утра поменять… Курс ведь скачет, как конь ретивый…
— Ну, давай, давай…
Оставшись одна, Людмила механическим жестом вытряхнула из пепельницы в корзину для бумаг начальственный окурок и призадумалась.
Финансовая операция, предложенная ей Башмаковой, с каждой минутой казалась все более простой и привлекательной. Кроме того, вряд ли стоило отказывать Зинаиде даже в том случае, если бы в махинации присутствовал какой-либо элемент риска — начальница была дамой жесткой и злопамятной.
В отдел они пришли работать шесть лет назад, сразу сдружились, но когда Зинаиду повысили и перевели на должность начальника отдела, дружба дала стремительно растущую трещину.
Никаких ожидаемых поблажек от подруги Людмиле не перепало; напротив, та неустанно отчитывала ее за опоздания, устраивала выволочки за малейшую небрежность, и выражала откровенное возмущение, если подчиненная без предварительного доклада заглядывала в ее кабинет. А около недели назад, подкараулив Людмилу, решившую затянуть обеденный перерыв для похода по магазинам, высказалась в том духе, что нерадивому эксперту, видимо, стоит всерьез подумать о перемене места работы…
Так что сегодняшнее предложение Зинаиды несло в себе двойную выгоду, ибо общая махинация повяжет их деловыми тайными узами. А там, глядишь, приволокут на экспертизу новый мешок…
Домой Людмила вернулась в прекрасном расположении духа. Тупо покачивающийся в кресле муж, сосредоточенно глазевший в пестрые пятна экрана и то и дело щелкающий пультом, привычного раздражения у нее не вызвал — ну, таким уродился, что поделать…
А утром следующего дня на машине приятеля Зинаиды она отправилась в указанный пункт обмена валюты.
Обмен произошел без проволочек.
Увесистый мешок сомнительных российских купюр преобразовался в пять аккуратных пачек американской достопочтенной валюты, уместившихся в сумочке Людмилы.
А буквально через полчаса она положила в служебный сейф эти пять пачек — ровно пятьдесят тысяч долларов.
Курс в этот день повысился всего лишь на одну копейку, но впереди было еще минимум тридцать дней, и Людмила очень непатриотично и весьма горячо желала отечественным дензнакам самого что ни на есть катастрофического обесценения!
КРУЧЕНЫЙ
Свой первый срок он получил в конце сороковых годов, юнцом, и хотя те, прошлые, — суд, пересылка и зона ныне помнились уже смутно, никогда не забывалось то опустошающее душу отчаяние, которое охватило его, когда он шел, уже привычно заложив руки за спину, к уготованной ему камере по пустому и гулкому, как тоннель, тюремному коридору, повинуясь отрывистым приказам контролера, корректирующим безрадостный подневольный маршрут.
Тогда казалось — все, кончена жизнь! Кончена непоправимо.
Тусклый коридор, выложенный щербатой плиткой в белесых хлорных разводах, словно тянулся в бесконечность, цокали за спиной подкованные сапоги сержанта, ведущего его в ад, вставали перед глазами улыбчиво-глумливые лица дружков-хулиганов, сподобивших его пуститься на это проклятое ограбление магазина, на котором они так бездарно попались…
И почему он пошел на поводу у этих придурков?! Не хотел же, знал, что идет навстречу беде… Но возразить — не смог!
А нет бы — продолжить тихо-мирно потрошить кошельки загулявших в вечернем городе хмельных шляп и пугливых дамочек…
Сидели бы сейчас в пивной, радостно обсуждая перипетии своих улично-парковых похождений и — отстраненно слушая рассказы бывалых ребят, уже оттрубивших свое за решеткой, и рассуждавших о жизни в неволе с легкомысленным пренебрежением — мол, где наша не пропадала! В тюрьме, мол, тоже люди…
Щелкнул запираемый засов двери, и на него, робко замершего на пороге, уставились тускло и настороженно глаза обитателей тесного, вонючего помещения.
И вдруг из сумрака, пропитанного прогорклым едким запахом — запахом тоски, злобы, страдания, вперемешку с дешевым куревом, смрадцем параши и горечью чифиря, неизбывным запахом тюрьмы, донеслось спокойно и миролюбиво:
— О, кремешок нерасколотый подвалил… Знаем такого, наслышаны. Ну, сидай сюда, кремешок, знакомиться будем…
И обреченность ушла. Здесь сидели те, кто знал о нем — не выдавшем организатора ограбления, нашедшем в себе силы промолчать об оставшемся в стороне пахане, что теперь и зачтется… Значит, правильно говорили, что тюрьма — как почтамт…
И он смело подсел на нары к седому угрюмому человеку, протянувшему ему папиросы…
Ныне, когда ему за шестьдесят, а тюремный стаж давно перевалил за четверть века, о той жути, что охватила его в коридоре пересылки, вспоминается со снисходительным смешком над тем далеким щенком из брехливой стаи нищей послевоенной шпаны…
Правда, был щенок злым, умным и неприхотливым, да и с дрессировщиками повезло…
Три первых срока он провел в компании известных на всю страну воров, научивших его ремеслу и «понятиям», давших связи на воле, где не надо было приспосабливаться и юлить, экономя гроши и лебезя перед дешевками из всяких там отделов кадров, а делать свое воровское дело, не ведя счет женщинам, тряпкам и деньгам… А после — и крови.
Зона стала не просто привычной частью жизни; оттуда он черпал силу, уверенность, и, наконец, слепо ему подчиненных сообщников; зона дала ему звание вора в законе, кличку Крученый и тайную власть. А в стране, где сидел едва ли ни каждый пятый, где за лозунгами о праведности и необходимости ударного труда, скрывалось, повязанное круговой порукой, партийно-хозяйственное благочинное жулье, эта его власть была почитаема пусть не вслух, но — как несокрушимая и опасная данность… И с ней мирились. Пускай не все, но категория принципиальных фанатиков составляла, как он полагал, ничтожное меньшинство, ибо кто не воровал и не сидел, тот обязательно приворовывал и от нар не зарекался. А в тех местах, где были нары, он, Крученый, мог миловать и казнить, он был судьбой и роком, судьей и защитником. И любая общественная мораль была для него моралью рабов, а мораль вора почиталась, как внутренняя сущность сильного и отважного.
Жизнь земная, считал он, и есть ад, а в аду правит зло. И лепет о торжестве добра — никчемное успокоение для слабаков.
Итак, ему было за шестьдесят, но выглядел он на десяток лет моложе, обладал неукротимой физической силой, целые недели мог проводить в нескончаемых оргиях, забываясь лишь на часок-другой в чутком сне, и в тюремных больничных покоях кантовался лишь из-за ран, ненароком полученных в стычках, либо по необходимому “закосу”, не ведая не то, чтобы о болезнях, но и об элементарном насморке. Что такое грипп — он попросту не понимал.
Когда общественные деформации начала девяностых годов повергли идол коммунизма, и на нем, как на трухлявом пне, стремительно разросся развесистыми поганками властительный куст криминала, он возликовал!