Выбрать главу

Бентам был переведен на русский язык только через 50–40 лет после того, как в начинающейся русской философской литературе было дано это изящное, легкое и полное опровержение его теорий. И «Ночей» князя Одоевского совершенно не существовало в продаже, не было и в библиотеках, когда студенты и даже гимназисты зачитывались им и Д.С. Миллем, увлекались вообще утилитаризмом. И на почве же теорий Бентама была построена вся «передовая» журналистика 60-х годов, с «Современником» и «Русским Словом» во главе. Чернышевский все рекомендовал «умные иностранные книжки», не прочитав сам одной замечательно умной русской книжки, ознакомясь с которою он сложил бы крылья и положил перо. Поистине, дивны судьбы книг в истории; но в русской словесности «судьбы книг» не дивны только, но потрясающи.

* * *

Пронеслись века в жизни унылых «бентамитов», все заковавших в броню «пользы», и вот выступает на место один другого — классы. «Первый приз» взяли биржевики, капиталисты, торговцы, фабриканты. Но слушайте Одоевского:

«Пришли ремесленники и объявили: „Зачем нам этих людей, которые пользуются нашими трудами и, спокойно сидя в конторе и банке, наживаются? Мы работаем в поте лица; мы знаем труд; без нас они не могли бы существовать. Мы именно приносим существенную пользу стране, и мы должны быть правителями“.

Социальный вопрос, „рабочий вопрос“, когда Карамзин не кончил еще свою историю! Рабочий вопрос под пером князя-поэта, князя-многодума. На „Русские ночи“ мы можем смотреть как на общий, еще до разделений, исток, откуда пошли все русские умственные течения. И эта книга была 50 лет под спудом, нечитаема и очень мало известна!

„И все, в ком таилось хоть какое-либо общее понятие о предметах (т. е. образованные классы), были изгнаны; ремесленники сделались правителями, и правление обратилось в мастерскую“.

Да это — „пролетарии всех стран, объединяйтесь!..“

„Ремесленные произведения наполнили рынки; не было центров сбыта (в самом деле, кому же продавать сапоги, если каждый делает сапоги); пути сообщения пресеклись от невежества правителей; искусство оборачивать капиталы утратилось; деньги сделались редкостью. Общие страдания умножились“.

Наступил „рай“ трудовой группы первой Государственной Думы. Но еще не пришли толстовцы-пахари. Оказывается, Одоевский и их предвидел:

„За ремесленниками пришли землепашцы. „Зачем, — кричали они, — нам этих людей, — которые занимаются безделками — и, сидя под теплою кровлею, съедают хлеб, который мы вырабатываем в поте лица, ночью и днем, в холоде и в зное? Что бы они стали делать, если бы мы не кормили их своими трудами? Мы одни приносим существенную пользу; мы знаем первые, необходимые нужды страны, и мы должны быть правителями“. Так кричали они, — и все, кто только имел руку, непривычную к грубой земляной работе, — все были выгнаны вон из города“.

Это „крестьянский союз“ Тана-Богораза, и „иллюминация из горящих помещичьих усадеб“ Герценштейна, и, наконец, это „сам Толстой“, идущий за плугом… Все предсказал кн. Одоевский, в сжатой мысли пушкинской эпохи, — той мысли, которая не уснащала каждый свой тезис несколькими подстрочными цитатами из немецких ученых, которая не печатала томов и глав, с делениями и подразделениями, — а умела говорить в „ночных беседах“ нескольких друзей, в форме столь же простой и краткой, какою запечатлены все рассуждения Пушкина.

В Пушкине — разгадка князя Одоевского. Это — тот же язык, тот же строй мысли, то же соединение поэзии и „нужд сегодняшнего дня“. „Русские ночи“ — столь же поэзия и философия, как и политическая экономия, как и трактаты о музыке, — в которой Одоевский был глубоким знатоком. В двух интереснейших отрывках, найденных С.А. Цветковым в Императорской публичной библиотеке и теперь впервые опубликованных („Предисловие“ к предположенному, но не осуществленному кн. Одоевским „Полному собранию сочинений“ своих и „Примечание к „Русским ночам“), содержится следующая заметка о Вагнере: „К числу доказательств гениальности Вагнера я причисляю падение его «Тангейзера» в Париже, где процветает «Плоермель» Мейербера и даже так называемые оперы Верди, которые в музыке занимают то же место, что в живописи китайские картины, шитые шелком и мишурой. Таким образом, Одоевский был самым ранним у нас «вагнеристом», когда Вагнер только осмеивался в самой Европе… Но это — частность, хоть и знаменательная. Одоевский везде шел впереди своего времени, впереди на несколько десятилетий. И мы, которые по непростительной запущенности нашего книжного рынка не имели столько десятилетий его своим другом, с глубоким «прости нас» возьмем теперь его ведущую и благородную руку, столь твердую и вместе братски-нежную…

Ну, это «нежную» я перекидываю от сложения его рта, в котором, по Репину, «весь человек». Рот Чаадаева и рот кн. Одоевского — это целая опера «Верди» в одном случае и Вагнера — в другом. Чаадаев только и умеет поучать, но это до того все «из книг» и из чужих напевов, что не хочется не только учиться, но даже слушать. Что после писем Гильдебрандта, Григория Великого, после страниц Бл. Августина мог сказать нам маленький петербургский католик:

   Скука, холод и гранит…

Одоевский — просто друг нам — и ничему не хочет учить. Оттого и форма его — не речь, «Моя речь», как у Чаадаева, и даже не статья или книга, а диалог: «беседа друзей ночью», где никто ничего не проповедует, не навязывает; а точно они берут из рук друг друга микроскоп и поочередно рассматривают под ним «мелочь жизни», в которой именно прилежанием внимания и зрения открывают миры…

Большие и нежные его губы, характерно изогнутые, выражают все лицо, весь дух его. В «русской портретной галерее» я не знаю лица, более исполненного мысли. Это — не «позитивная мысль», не «бревно» Спенсера, Бентама или Опоста Конта: это мысль каких-то утонченных цветов, с чудным запахом, попадающихся в лесной глуши, где тень чередуется с солнцем, сырость со зноем, где все неопределенно и неожиданно, ново и свежо… И как это прекрасно в его «ночах», что собеседники то рассуждают, то просто рассказывают. И в книге столько же простой новеллы, сколько и философии.

Спасибо издателю (г. Цветкову), спасибо и книгоиздательству. «Варварство наше еще неокончательное», не вовсе затоптали нас Бокли и Спенсеры, — и Одоевский запестреет во всех больших и маленьких библиотеках. Он издан очень стильно, без замусоривающих «ученых примечаний», копировально с рукописей и с соблюдением шрифтов, бумаги и заглавного листа тех «времен Одоевского и Пушкина». Спасибо, — и будем читать.

1913