Как бы то ни было, заключает свою мысль Луначарский, «...но это хитрое в своей наивности построение правды небесной, которое оправдывает все неправды земные и даже слегка реально смягчает их (больше на словах, а иной раз „делами милосердия“), могло служить формой примирения с действительностью для проснувшихся к острой критике умов, для сердец, начавших содрогаться при виде социального зла, которым, однако, впоследствии понадобилось парализовать это содрогание или так или иначе умерить его, чтобы оно не привело к фатальному столкновению с господствующей силой.
Если, — добавляет Луначарский, — мы возьмем, к примеру, три стадии подобного использования религии в русской литературе и выберем для этого Гоголя, Достоевского и Толстого, то мы получим такую градацию».
Но что касается Чаадаева, то можно, пожалуй, даже сказать, что сама религия занимала в его идее духовного пересоздания мира подчиненное место. До известной степени ему было все равно, с какой именно религией он в данном случае имеет дело, и этот странный на первый взгляд религиозный индифферентизм у религиозного философа был очень характерной чертой чаадаевского миропонимания в последний период его деятельности. Во время написания своих «Философических писем» Чаадаев следующим образом высказывается на этот счет, обращаясь к тому же Пушкину и уговаривая Пушкина примкнуть к его, Чаадаева, взглядам на мир: «...Смутное сознание говорит мне, — пишет Чаадаев, — что скоро придет человек, имеющий принести нам истину времени. Быть может, на первых порах это будет нечто, подобное той политической религии, которую в настоящее время проповедует С.-Симон в Париже, или тому католицизму нового рода, который несколько смелых священников пытаются поставить на место прежнего, освященного временем. Почему бы и не так? Не все ли равно, — заявляет Чаадаев с совершенной уже откровенностью, — так или иначе будет пущено в ход движение, имеющее завершить судьбы рода человеческого?»
С точки зрения ортодоксально-религиозного мышления подобное высказывание отзывается и некоторым даже цинизмом.
Во всяком случае, как видим, царизму был прямой резон защищать «свое» православие и обороняться от того западнического чаадаевского католицизма, с которым тот выступил в «Философическом письме». Следует вспомнить в этом случае и то, что как раз в тот момент русское самодержавие пришло к идеологическому отождествлению своего собственного принципа с принципом православной религиозности в известном триединстве уваровского лозунга: «Православие, самодержавие и народность».
Но главное, конечно, заключалось все-таки не в инаковерии Чаадаева.
Что же прежде всего возмутило в этом «Письме» и двор и тогдашнее русское «околодворье»? Что прежде всего инкриминировалось современниками Чаадаеву как автору «Письма»?
Обратимся к свидетельствам самих современников.
Известный тогдашний охранитель и «патриот» немец Вигель писал, донося по начальству, что в означенном «Письме» «многочисленнейший народ в мире, в течение веков существовавший, препрославленной, к коему, по уверению автора статьи, он сам принадлежит, поруган им, унижен до невероятности». Единомышленник Вигеля, некто Татищев, негодовал по поводу «Письма» вследствие того, что «под прикрытием проповеди в пользу папизма автор излил на свое собственное отечество такую ужасную ненависть, что она могла быть внушаема ему только адскими силами».
Позднее друзья H. M. Языкова, успевшего к тому времени докатиться уже до вполне мракобесного охранительства, скрыли от широкой общественности такого рода стихотворный пасквиль его на Чаадаева:
И т. д.
А в послании к К. С. Аксакову тот же Языков изъяснялся по поводу аксаковской симпатии к Чаадаеву и по поводу самого Чаадаева таким образом:
Так встретила чаадаевское письмо и так оценила его охранительная, но не официальная Россия того времени.
К этому хору присоединил свой голос и Денис Давыдов, патриотизм которого к тому времени также успел претерпеть эволюцию немалого исторического значения: бравый герой 1812 года теперь похвалялся уже в великосветских салонах своим участием в подавлении польского восстания. Чаадаев теперь вызывал в Давыдове какое-то разлитие желчи:
...и вот
А вот как откликнулась официальная Россия на чаадаевское выступление.
Приоритет в отношении официальной реакции на «Философическое письмо» знаментально принадлежал тогдашнему министру просвещения Уварову, тому самому Уварову, который и сформулировал триединую формулу казенной идеологии николаевского режима и благорасположения которого, кстати сказать, стыдился молодой Печерин.
Сразу же по прочтении «Письма» Уваров направил на имя царя следующий доклад: «Усмотрев в № 15 журнала „Телескоп“ статью „Философические письма“, которая дышит нелепою ненавистью к отечеству и наполнена ложными и оскорбительными понятиями как насчет прошедшего, так и насчет настоящего и будущего существования государства, я предложил сие обстоятельство на рассуждение главного управления цензуры. Управление признало, что вся статья равно предосудительна в религиозном, как и в политическом отношении, что издатель журнала нарушил данную подписку об общей с цензурою обязанности пещись о духе и направлении периодических изданий; также, что не взирая на смысл цензурного устава и непрестанное взыскательное наблюдение правительства, цензор поступил в сем случае, если не злоумышленно, то, по крайней мере, с непростительным небрежением должности и легкомыслием. Вследствие сего главное управление цензуры предоставило мне довести о сем до сведения Вашего И[мператорского] В[еличества] и испросить Высочайшего разрешения на прекращение издания журнала „Телескоп“ с 1-го января наступающего года и на немедленное удаление от должности цензора Болдырева, пропустившего оную статью».
Сам Николай I прочитал «Философическое письмо» и на докладе Уварова наложил такую резолюцию: «Прочитав статью, нахожу, что содержание оной смесь дерзостной бессмыслицы, достойной умалишенного: это мы узнаем непременно, но не извинительны ни редактор, ни цензор. Велите сейчас журнал запретить, обоих виновных отрешить от должности и вытребовать сюда к ответу».
На основании этой резолюции шеф жандармов Бенкендорф составил следующий проект отношения к московскому военному генерал-губернатору князю Голицыну, в обязанность которому теперь и вменялось уже попечение о дальнейшей судьбе Чаадаева:
«В последневышедшем номере... журнала „Телескоп“ помещена статья под названием „Философические письма“, коей сочинитель есть живущий в Москве г. Чеодаев, — пишет Бенкендорф, перевирая фамилию „преступника“. — Статья сия, конечно, уже Вашему Сиятельству известная, возбудила в жителях московских всеобщее удивление. В ней говорится о России, о народе русском, его понятиях, вере и истории с таким презрением, что непонятно даже, каким образом русский мог унизить себя до такой степени, чтоб нечто подобное написать. Но жители древней нашей столицы, всегда отличающиеся чистым, здравым смыслом и будучи преисполнены чувством достоинства Русского Народа, тотчас постигли, что подобная статья не могла быть писана соотечественником их, сохранившим полный свой рассудок, и потому, — как дошли сюда слухи, — не только не обратили своего негодования против г. Чеодаева, но, напротив, изъявляют искреннее сожаление свое о постигшем его расстройстве ума, которое одно могло быть причиною написания подобных нелепостей. Здесь, — продолжает Бенкендорф, — получены сведения, что чувство сострадания о несчастном положении г. Чеодаева единодушно разделяется всем московскою публикою. Вследствие сего Государю Императору угодно, чтобы Ваше Сиятельство, по долгу звания вашего, приняли надлежащие меры в оказании г. Чеодаеву всевозможных попечений и медицинских пособий. Его Величество повелевает, дабы Вы поручили лечение его искусному медику, вменив сему последнему в обязанность непременно каждое утро посещать г. Чеодаева и чтоб сделано было распоряжение, дабы г. Чеодаев не подвергал себя вредному влиянию нынешнего сырого и холодного воздуха; одним словом, чтоб были употреблены все средства к восстановлению его здоровья. Государю Императору, — заключает Бенкендорф свое неповторимое послание, — угодно, чтоб Ваше Сиятельство о положении Чеодаева каждомесячно доносили Его Величеству».