Люся докурила, плюнула и вынесла нам трехлитровую банку в проволочной оплетке.
— Чтобы вернули. — Люся вручила посуду Хазину. — Уже три у меня зачитали.
— Это не мы, — заверил Хазин. — Это Крыков. Он стукач и алкоголик.
С путей вернулся сын Люси, набрал полкорзины угля, поезда трясет на стрелках.
— Я знаю о Чичагине, — сказал он. — Он капитаном был. А правда, что у нас собираются химзавод строить?
— Не, — помотал головой Хазин. — Какой еще химзавод…
Пиво, какое чудесное пиво.
— Атомную станцию, — сказал я. — Только это… Не особо свисти, ладно?
Сын Люси почесал нос.
— Атомную станцию, — подтвердил Хазин. — Имени… Районного Исполнительного Комитета.
— Свинцовые труселя надо шить, — перебила Люся. — А у меня трое мужиков в семье, ладно, старому ни к чему, а этим-то как? Где я столько свинца найду?
Гениальное пиво, немного выпил и не могу понять, шутит Люся или Люся всерьез.
— Из грузил можно, — посоветовал сын. — Если расплющить.
— В «Мотоблоке и дрели» уже продают, — успокоил Хазин. — Правда, пока два размера, но обещают расширять.
Рельсы звякнули, на шпалах опять начали подпрыгивать гальки, Люся сказала, что читинский, мы с Хазиным поспешили покинуть «Чагу». Второй грузовик в день расстроил бы окончательно мои мыслительные процессы, а сегодня вечером я намеревался начать работу над книгой, пора начинать.
Хазин затормозил в переулке, пристроился в тени черемухи, она не цвела, но запах горечи и холода сохранился.
— И зачем им прогнал про АЭС? — Хазин прижал банку с пивом к животу и теперь вовсю пытался стянуть с нее толстую капроновую крышку.
— А, само получилось…
— Теперь слухи пойдут, сам понимаешь, АЭС у нас не любят.
Хазин сломал о крышку ноготь, отгрыз, выплюнул в окно.
— Чичагин, — сказал я. — Всем известно, что он был… последовательным противником атомных станций.
— И сторонником целлюлозных комбинатов?
Хазин пустился во второй приступ на банку, в этот раз впился в крышку двумя руками.
— Не устану повторять — Чичагин всегда думал о простом народе, — сказал я. — И если вдруг какой хазарянин собирался ставить шинок, кружало или, допустим, АЭС, немедленно выражал решительный протест, в том числе и прямым действием…
Хазин сорвал крышку и жадно отпил из банки несколько глотков.
— В музей, однако? — спросил он.
— В музей.
Хазин вернул пиво под заднее сиденье. И поехали.
Хазин, похоже, разведал короткую дорогу, он не повернул к мосту, от переулка Глухого вырулил к переулку Горького, затем сквозь кусты сирени вниз, к старой водокачке. Тут Хазин не удержался, остановился и несколько раз сфотографировал заросший мхом цоколь из толстого серого камня, чугунный кран, кирпичную башню и число 1903 под крышей, выложенное черным чугуном. Отстрелявшись камерой, Хазин выскочил из машины, подбежал к водокачке, открыл кран. Хазин намочил голову, напился и долил воды в банку пива.
— Чтоб как в старые времена, — пояснил он. — По-настоящему, пиво-воды…
— Поедем, Хазин, время, — напомнил я. — Полдня прошло.
— Полдня прошло, а роги не растутся!
После водокачки Хазин вступил в отличное настроение, пока мы добирались до старого переезда, он рассказывал, что ему не нравится в Чагинске.
— …Если кроме того что булки руками в магазинах подают, а девки нормальные давно поделены, то вот еще что. Тут постмиллениум в полный рост. Понимаешь, одни местные думали, что всему свирепый пушок, и уже делили участки на кладбище, другие надеялись, что все наладится и Москва — Улан-Батор наконец здесь остановится, но тысячелетие кончилось, планета провернулась, и ничего не произошло. Старый мир не спотыкнулся, а новый не начался. Они оказались словно в вакууме! И как результат — у всех аборигенов махровая фрустрация! Вон, посмотри!
Хазин указал на крепкую старуху, на плечах перетаскивающую велосипед через железнодорожные пути.
— Это, кажется, Снаткина, — сказал я.
— Так это же все объясняет!
Хазин притормозил, высунулся в окно.
— Женщина, вы знакомы с адмиралом Чичагиным? — спросил Хазин.
Старуха не ответила, стремясь через линию, шагала, держа велосипед как коромысло.
Снаткина. Я вспомнил. Мы с бабушкой сидели на веранде, мыли ноги в тазу нагретой за день водой, бабушка смеялась, пилила напильником съеденные кислотой ногти и уверяла, что до «двухсотых» не доживет никак. И когда я однажды спросил почему, бабушка ответила, что нет ничего там, за «двухсотыми», для нее, потому что там будет другой народ, а старому на этом месте никак не разжиться.