«Жизнь в режиме чрезвычайного положения зловещей нитью связана с его письмом, — отмечает Филип Рот, посвятивший Норману Мане свой роман „Умирающий зверь“ (2001), — отсюда такое архимучительное впечатление от его судьбы и книг. Борьба существ уязвимых, отнюдь не героических, однако упрямо, вопреки всем трудностям, противостоящих деградации и тому, что Норман Маня называет „крахом человечности“. Никакие нравственные усилия не трогают больше, чем эти».
Публикация рассказов Нормана Мани — первая в России после перерыва более чем в четверть века.
Анастасия Старостина.
Смерть
По правилам игры, в тот момент, когда их ударяло звуком, девочки замирали. Нельзя было ни моргнуть, ни вздохнуть, ни шелохнуться. Даже если окрик или особым образом запущенный в ограду камень, имитация выстрела, или дребезг стекляшки, ударившей о стену, заставали их на бегу или на скаку, несущими воду, плетущими косы, в самых немыслимых позах, в которых долго равновесие не удержишь.
Случилось, недавно, что двух из них сигнал застиг в проеме окна, их качнуло вниз, а окно было чуть ли не под потолком барака. Они повисли, еле перебирая тонкими ножками, еще секунда-другая — и сверзнулись бы навзничь. Повезло: мимо проходил один крепкий парень, он успел вовремя их подхватить.
Девочкам случалось простоять без движения и целый час, как того требовали правила, в той позе, в которой их остановил сигнал. Либо руки на взмахе — нога занесена в воздух, либо шея вывернута назад — скрючена спина. А не то пальцы зависали над самой землей, нацеленные на обшлаг рукава чьего-то бывшего пальто или даже — трудно поверить — на пергаментную бумагу со следами масла, невесть как залетевшую сюда прямо из столовой охранников. При всей жгучести желания, не было такой силы, чтобы стронуть их с места. Они были мертвы — слепы и глухи к любому соблазну.
От этой игры ответвлялись другие. Девочки придумали игру «в манекены». Надо было — раз — и застыть грациозной барышней или дамой. Застывшие позы маленьких чумазых статуэток в обносках действительно были не лишены элегантности, какая подобала, по их представлениям, миру, сохранившему идеал благородной изысканности дам, чье совершенство воплощалось в неподвижности манекенов.
Игру можно было бы назвать, однако, и по-другому. Их оцепенелость, в том виде, до какого они дошли, почти голые, почти скелетики, одолевавшая их бездвижность, внезапность остановки и отказа от любого движения, чуть ли не от дыхания, — во всем этом было что-то, предвещавшее недоброе.
Глядя на них, мальчик много раз думал, не притянет ли игра, не поторопит ли это недоброе. Он словно бы чуял поблизости скрытый ружейный ствол, целящийся из-за стены или из постовой будки… Развлечение что надо для часовых. Когда девочкам подадут сигнал, — крик, часто подражающий звуку выстрела, — они не поймут, что одна из них рухнула без дыхания. Не подумают, что выстрел был настоящий и что падение мишени вышло за рамки игры.
Они стояли в жеманных позах, упиваясь добытым ими самими знанием, что неподвижностью можно сберечь горделивость, нежное кокетство другого мира, в котором, по их представлениям или по рассказам кого-то из взрослых, еще были дамы и господа, нарочно созданные для того, чтобы ими восхищались издали, через стекла витрин… Мальчик словно бы видел дуло ружья или укрытую в нескольких шагах отсюда маленькую дырочку револьвера, стерегущую их, готовую возвестить другую игру, которая на славу развлекла бы солдат.
В тот день, когда, застигнутые сигналом в проеме высокого окна, почти под потолком барака, набитого тесными, в два этажа, рядами коек, те две девочки потеряли равновесие и были подхвачены в последний миг Ликой, здоровенным парнем с рыжими, а теперь и с проседью, курчавыми волосами, неподражаемого цвета, блекло-розово-кирпичного, мальчик был уверен, что на сей раз несчастье стряслось. В ужасе он нескоро открыл глаза: смуглянки снова носились по двору. Да, испуг не вполне прошел, но они были живы и чудо как веселы.
…Вокруг, за оградой, вспыхнули цветы. Наступила весна, запели птицы. Он не умел их распознавать, называть по имени, никто не нашел времени рассказать ему о цветах и птицах. Ни о множестве букашек, которые ожили вместе с солнцем.
Он прислонился к столбу ограды. Закрыв глаза, млея. Его проняло теплом, он расстегнул рубашку до пояса. Рубашку очень колоритную, из разномастных кусков: их добыла, бог весть как, мама. Он расстегнул две свои пуговицы: одну розовую, от одеяла, на вороте, другую, пришитую низко, почти у пояса, большую и черную, «от макинтоша», как дразнил его Лика, кузен. Он расстегнул обе пуговицы, распахнул рубашку, открыв слабенькую грудь с желтоватой кожей, одни ребра. Стоял с закрытыми глазами, веки подрагивали, пульсируя, от света.