На сей раз он должен был вытянуть руку. Линейка заходила с холодным блеском. Десять раз по пальцам. Плач не прорвался наружу. Не прорвался. Он остановил его кипение вовремя, по слабости, из жалости к себе. Но горло перехватило. Его как будто душил дым. Вот тут он и отделился снова сам от себя, ему стало все равно. Тот, другой, отделившийся, будет отдуваться за него на репетициях.
Его никогда не били. Даже когда отца вели по двору под ружейными дулами, а он не перестал играть с детьми, его просто заклеймили эгоистом. Он не знал этого слова, только чувствовал тяжесть, вину, тем более что ему было хорошо во дворе, с теми, кто собирал блестящие камушки, которые так ходко, с плеском, подскакивали по воде и перелетали на другой берег. Никто не бил его до сих пор, даже и в те годы его не били.
Репетиции проходили все жестче по мере приближения события. И только вчера — поскольку исправить ничего уже было нельзя — братец снова вернул с ангельской простотой тон их прежней дружбы. Начались шуточки — братец показывал, что умеет быть не только старым, но и ровесником…
Чужая рука небрежно сжимала его руку. Братец только думал, что у него есть навыки интуиции. Где ему было заметить, как внимательно и скрытно следил за ним мальчик… Тот приучился давно уходить под бледную кожицу полудремы, защищая свои чувства. Но сейчас он не прибегнул к этой защите, а позволил сердцу трепетать, и близость учителя не имела над ним власти. Он просто поддавался буйству и восторгу толпы, готовой взорваться.
Парк, полный народа. Баламутные и праздничные голоса. Свежие глаза — зеркала, в которых колыхались влажные листья деревьев. Учителева рука была вялой, он не чувствовал, что творится с его спутником.
По листве вдруг прошел легкий гул. На секунду, потом над парком повисла тишина. И тут же духовой оркестр железнодорожников грянул марш. На импровизированную трибуну поднялся высокий, очень худой человек с пышными усами. Он заговорил о войне, о страданиях и о мире, о возмездии, о справедливости, о труде.
За сценой герой ждал своей очереди. Он был за военным и перед женщиной. Рука братца, забытая на его макушке, вдруг выпихнула его на публику.
Его поставили на стул. Оживление в зале нарастало. Его бросили одного на сцене. Перед огромной толпой. Он не боялся, что забудет мудреную вязь слов, нужную интонацию. Он боялся только, что стул его не послушается и сбросит оземь.
Теперь все ждали его в полной тишине. Он чувствовал их нетерпение, их ненасытный голод. Он собрался, весь, для них.
«Мы, не знающие, что такое детство, чья пища была — холод и страх, под небом войны, мы обращаемся сегодня…»
Он не видел, как их глаза заволоклись слезами. Очнулся под аплодисменты и крики.
Братец за сценой принимал поздравления. Его озадаченное лицо показывало, что речь была произнесена, как положено, что успех заслужен. А актер переходил из объятий в объятия родичей, многочисленных знакомых. Он ослабел под лавиной поцелуев. Уважение, которое ему выказывали весь остаток дня, кое-как привело его в равновесие. Его все время спрашивали, чего бы он хотел, и, чтобы не задеть его чувства, подбирали бережные слова и жесты.
Герой еще долго ходил в праздничной тоге. Напоминания о триумфе ждали на каждом шагу.
Его двоюродный брат, учитель, был склонен возобновить прежнюю дружбу. Строгость и вспышки ярости перекинулись на других. Он, конечно же, был уверен, что мальчик забыл жестокость, с какой он его натаскивал, что такой опыт только укрепляет веру в собственные силы. Долгие вечерние прогулки возобновились. Беседы тоже. Все могло быть, как прежде…
Вот только уважительное отношение близких перемежалось со всякими ерундовыми и будничными придирками. Куда только пропадала праздничная приподнятость?
Но событие — по крайней мере по видимости — забыто не было, о чем ему и напоминали при всяком удобном случае. Искали предлог напомнить и, находя, делались все фамильярнее с его триумфом, позволяли себе подступать поближе, поуверенней, как если бы триумф принадлежал им.
На улице многие останавливались при виде юной знаменитости. Знакомые — или незнакомые — переходили с тротуара на тротуар, завидя даму с седыми волосами.
— Простите, пожалуйста, это случайно не тот мальчик, что выступал?
Они гладили его по голове. Невидимая золотистая пыльца осеняла его плечи. Миг — и все шло прахом. Его могли упрекнуть, что он не поздоровался с толстушкой из табачной лавки, что не почистил ногти, что снова сует руки в карманы, что рассеян и невнимателен, когда с ним говорят старшие…
Больше всего ему досаждали охи и ахи родственников, особенно дальних, которые сами не присутствовали при событии, которых возбуждало только эхо его славы.
— Ах, дорогая, почему вы к нам не заходите? Я наслышана, конечно, приведи его хотя бы раз. Я тебя умоляю, он у тебя такая душка…
Когда они ходили по гостям, где было много незнакомого народа, героя кормили сразу после блюдечка с вареньем. Слезы быстро забывались в суете, возгласах, когда все старались перекричать друг друга и слушали только себя. Потом подавали кофе, жиденькое, подслащенное.
Без конца появлялись все новые и новые знакомые, какие-то троюродные сестры из породнившихся семей, бывшие соседи того калеки, который снабжал всех сифонами для сельтерской воды, друзья детства умерших бабушки и дедушки. Люди тянулись друг к другу, чтобы возобновить привычную жизнь.
Ветер всех надежд колыхал городок в первые месяцы мира. Жизнь перехлестывала через край, жили бурно и шумно. Экзальтация прорывалась по любому поводу, а часто и без повода, как выброс долготерпения.
Парки шелестели звуками танго. Хождение по гостям, именины, годовщины, вечеринки, помолвки, свадьбы. Больше всего — свадеб. Свадьбы родственников и знакомых, соседей и друзей чьих-нибудь друзей, свадьбы без конца. Их приглашали, они ходили на все как бы с тем, чтобы наверстать упущенное, убедиться, что они вернулись живыми и начнут все с начала, с новыми силами. Ходили всей семьей, никого не отсекали, ни стариков, ни детей.
…Трудно сказать, кому первому пришла в голову эта мысль. Она как бы витала в воздухе. Все время шли поиски — обострить игру, поторопить слезы, смех. Не так уж и важно, кто внес предложение. Оно понравилось, оно вошло в программу. Мальчик подчинился, не рассуждая.
Ему вспомнилось, как он в первый раз ощутил удушье, задохнулся, как от дыма, потом отделился от себя. Солдат дал ему четверть буханки. Мертвенно-бледные лица дедушки и мамы появились в дверях, изумленные. Он вернулся с победой, они не верили своим глазам. Но они запретили ему впредь приближаться к часовым, даже если те гладили по головке или давали гостинец. Тот в мальчике, кто хотел вернуться к дружбе с солдатом, медленно отрывался от него. В последующие недели, мучимый голодом, он часто ощущал удушливый дым этого разрыва; но он притерпелся и тихо пережидал спазмы.
Из таких провалов в прошлое его выводил барабан ударника, который стопорил танец и разлучал пары. Наступал миг скорби.
— Прошу тишины! У нас есть почетный гость.
Его ставили на стул, иногда — на стол. Свадебная публика готовила носовые платки. У двери молодой человек все еще оглаживал плечо партнерши. Через несколько минут, когда грянут аплодисменты, он обнимет ее с новым пылом.
Поднятый на пьедестал почетный гость играл свою роль. Белый воротничок рубашки бросал отсвет на бледное лицо. Тонкие, обострившиеся от измождения черты. Тот едкий дым больше не душил его, разве что изредка. Разрыв проходил безболезненно. Другой он произносил, выступив вперед, ту же патетическую речь. Он привык, что с ним происходит такое.
Следовали аплодисменты, объятия. Новенькие повторяли жесты тех, кто побывал на предыдущих сборищах. Его провожатые, близкие родственники, а также неизменные гости всех свадеб уже знали его номер и улыбались ему с видом заговорщиков.