— Вы, наверное, думаете — чего это мы сюда пришли, — сказала она этим своим типичным ровным голосом. — Но мы ж ее родители, и уж, наверное, нам не надо приглашения на похороны собственной дочери.
Так себе речь, подумала я; обычно начинают с благодарностей, пытаясь упомянуть как можно больше громких имен за отведенные две минуты.
— Сама бы я все сделала по-другому, — продолжала старуха, с несколько болезненным выражением лица оглядывая зал, — но это день нашей Мэгги, и, конечно, это очень правильно, что все ее друзья пришли за ней поплакать.
«За ней поплакать!» Ужас какой-то. Мне хотелось завизжать, закричать, чтобы она перестала, чтобы поняла, что они все портят, но я чувствовала на себе старухин взгляд (господи, чего она на меня уставилась?) и не могла пошевелиться, даже дышать было трудно под тяжестью этого грустного, сожалеющего взгляда. Я закрыла глаза, мне было нехорошо.
— Ну, я не очень-то умею говорить речи, — продолжала старуха чуть дрогнувшим голосом. — Веселитесь дальше, не буду вас отвлекать. Но что я хотела сказать… — она прервалась на мгновение, и звуковик глянул на секундомер, — хотела сказать, что наша Мэгги… наша Мэгги…
Согласно похоронному этикету, во время речей двигаться ни в коем случае нельзя. Во-первых, из-за камер, обводящих аудиторию, во-вторых, из уважения к звуковикам; но, видит бог, мне надо было выпить. Я взяла с ближайшего стола коктейль, осушила половину одним глотком и почувствовала что дурнота немного отступила. Некоторых гостей имя «Мэгги» заметно сбило с толку — уже много лет никто не звал ее этим ужасным немодным именем, — но журналисты, кажется, были довольны, они шныряли по краям толпы, наливаясь коктейлями и напихиваясь закусками, а Эмбер из «К. О.», безошибочно чуя скандал, украдкой ухмылялась в мою сторону.
— Чего моя жена хочет сказать, — медленно произнес старик в своей обычной непререкаемой манере, — так это что Мэгги была наша дочь. Мы ее мало видали, она уж так была занята своей карьерой и всяким таким, но все равно мы ее любили, обеих дочек любили. Мы бы для них все сделали, чего угодно… — (Господи, ну что же он никак не заткнется? — спросила я себя.) — и завсегда делали, чего могли. Но нам было просто не угнаться за ней. Мы никогда не обижались, если она не приезжала нас навестить, или не звонила, или была слишком занята, чтоб отвечать на телефон. Мы гордились нашей Мэгги и до сих пор гордимся. Помню, однажды…
К счастью, тут две минуты кончились и микрофон вырубился. Я испытала смутное облегчение — теперь не придется слушать воспоминания северянина про тетю Мадж, или дядю Джо, или, что неизмеримо хуже, про малютку Аджи и ее ящик с нарядами и как они с сестричкой были все равно что две капли воды, ну совсем как близняшки, масюсечки такие, два маленьких ангелочка. Я снова открыла блокнот и яростно застрочила:
«Речи оч. разочаровали. Не забыть: большая статья — пропасть между поколениями (?). Шутливый тон, напр. „Уходя — уходи“, или „Пятьдесят способов перерезать пуповину“». Но когда я подняла взгляд, оба все еще смотрели на меня, она — вытянув руку перед собой, а он — с тем побитым видом, который я всегда ненавидела, словно я могла им что-то дать или они могли что-то дать мне.
— Мама, я тебя умоляю, — пробормотала я.
Но северянка была непоколебима.
— Ну давай, Аджи. Не стесняйся. Она была бы рада.
Люди уже поворачивались ко мне; у меня горело лицо. Мне хотелось завопить в отчаянии: «Мама, пожалуйста, не надо, я тебя умоляю», — но удалось только беспомощно пожать плечами и улыбнуться, словно я оказалась жертвой забавного malentendu,[34] а супруги-северяне смотрели на меня с подиума, задрапированного в бархат-dèvorè, в грустном изумлении, потом — в растерянности, потом наконец все поняли и сдались.
Он съежился за отведенные ему две минуты: казалось, в нем теперь не больше четырех футов росту, гном в воскресном костюме у гроба дочери, а жена и того меньше — сморщенная старуха, того и гляди умрет, так и не попробовав лакричного кира и блинов с белорыбицей; испуганная старуха, которая отважилась даже на кошмар светской похоронной тусовки, лишь бы хоть мельком увидать потерянных дочерей…
В детстве мы никогда не прощаем любимым людям того, что они смертны. На похоронах бабушки были херес и сосиски в булочках, и мы плакали вместе, мамка, сестра и я, оттого что нечестно, когда у тебя забирают близкого человека без предупреждения в возрасте пятидесяти девяти лет; а потом собирали недоеденное в пластиковые контейнеры, пока папка с дружками пошел в «Машинистов» пропустить по пинте, а мы с Мэгги играли в волшебных принцесс со старыми бабушкиными одежками и оранжевой помадой тети Мадж и клялись друг другу, что будем жить вечно. Но все это было так давно; все изменилось, и очень хорошо. Я больше не Аджи — я теперь Анжела К.: утонченность, остроумие, стиль, а главное — светский лоск. Анжела К. и тоска по прошлому — вещи несовместимые, Анжела К. не плачет, не скулит; ко всему относится легко и просто, иронично, остроумно, и совершенно никаких телесных жидкостей.