Немцы, оставшиеся в засаде, стреляли из-за углов. Падали убитые и раненые колхозники; остальные продолжали бежать; к ним присоединялись все новые, наспех одетые люди.
— Чайку!.. Чайку!.. — неслось по улице.
Толпа вырвалась за село и остановилась. Здесь вьюжило еще сильнее — сплошной белый смерч разгуливал по полю.
Глава десятая
Ледяной ветер дул Кате прямо в лицо, с налета обертывал вокруг ее голых колен подол рубашки. Ступни по щиколотку проваливались в снег, посиневшие пальцы свело. Ее шатало из стороны в сторону, а Курц шел сбоку, повернув к ней лицо, и под хохот солдат насмешливо командовал:
— Айн-цвай! Айн-цвай!
Щеки его надувались, как резиновые.
Широко открытыми глазами Катя смотрела вдаль.
Вот такой же белый смерч гулял ожерелковским полем восемь лет назад, в ту ночь, когда она возвращалась из Залесского, сжимая в руке только что полученный комсомольский билет. Так же на разные голоса завывала вьюга; но тогда это казалось веселой музыкой. Тогда от ледяного ветра, как от огня, горело лицо, метель засыпала глаза, и чувствовалось, как они смеялись. Тогда перед ней раскрывалась жизнь — волнующее завтра с бескрайными горизонтами. А теперь эта ночь была порогом, за которым должно наступить черное, беззвучное небытие.
И в этом небытии не будет ее товарищей и подруг, не будет Феди, который так ласково и страстно шептал ей: «Сказка моя голубоглазая…» Не будет Зимина. Не будет голубого льна, золотых хлебов, лугов с пахучими цветами и травами, широкой Волги, родных шумных лесов — ничего не будет, все перечеркнет короткое, но страшное слово: конец.
Обжигает голые ноги снег, тяжело вздымается грудь. Сквозь свист и вой ветра, словно придавливая его, прорвался лязгающий грохот. Посмотрев назад, Курц скомандовал:
— Хальт!
Танк черной глыбой разорвал белую пелену и остановился. В люке показалась голова Корфа. Загораживая ладонью глаза, он крикнул:
— Что здесь такое?
И, услышав фамилию «Волгина», выскочил из танка, точно подброшенный толчком пружины.
Со сжатыми кулаками полковник стоял перед Катей, лицом к лицу, и жевал губами, не в силах выговорить от торжества ни слова. Круто повернувшись, указал на открытый люк.
Солдаты хотели схватить Катю, за руки, но она оттолкнула их и сама шагнула к танку.
В Певск прибыли затемно. В гестапо тотчас же заработали все телефоны, разыскивая по району Макса фон Ридлера. Он приехал в девять утра. В кабинете Корфа и в его канцелярии толпились офицеры, прибежавшие посмотреть на пленницу.
Корф стоял за своим столом, багровый, как кирпич. Кроличьи глаза его, уставившиеся на Катю, были выпучены, и на белках больше, чем обычно, проявились красные нити.
В танке он допрашивал ее, припоминая каждое известное ему русское слово, щипал, бил, вывертывал руки, ломал пальцы — и ничего не добился, даже голоса ее не услышал.
В кабинете было жарко натоплено. Синие, распухшие ноги Кати оттаяли, и возле подошв образовались две лужицы. Обмороженное тело нестерпимо ныло. Она опиралась на спинку стула и морщилась.
— Молчит, господин фон Ридлер, — подобострастно доложил прыщеватый офицер, стоявший у двери.
— Разговорится…
Катя приподняла голову.
Вот опять она видит его — зверя, залившего кровью ее родную землю. Это в его руках поседел Федя. Это он танками давил в Покатной стариков и детей. Это его помощники и по его приказу пристреливают тех, у кого не хватает сил тянуть тяжелые телеги, воздвигают на строительстве виселицы. Это они замучили и повесили Михеича. Сколько невинной крови на его черной проклятой совести!
А Ридлер был поглощен мыслью, пришедшей ему по дороге в город: как бы привлечь на свою сторону эту опасную партизанку и при ее помощи деморализовать население и главное — уничтожить зиминский отряд.
Подойдя вплотную к Кате, он ледяным взглядом впился в ее лицо.
Она не отвела глаз, и Ридлеру сделалось как-то не по себе, но он напряг всю волю, чтобы сдержаться.
— Я хорошо понимаю… Вы о себе ничего не знаете. Но… может быть, во избежание… дальнейших неприятностей, вы скажете мне, где партизаны? Не знаете?
Губы Кати медленно разжались:
— Знаю.
И в кабинете и в канцелярии стало тихо. Это было первое слово, которое услышали немцы от пленницы; а то уж некоторые из них начинали серьезно думать: «Не глухонемая ли?»