И все же природа свое брала: карлики подрастали и становились детьми… Ну, и Партия мимо не прошла — разрешила карликам играть: вначале в пионеров, костры и синие ночи, а потом и до старших добрались — им дали поиграть во внучат. У самых младших, Гулливеров, оставалось в ходу всего несколько игр, но любимейшей считалась «борьба». Боролись за все: за комсомольские браки, за электрификацию, за всеобщую грамотность и ничейную собственность, за ликвидацию и разгром, были и календарные игры — за сев и урожай. Но урожай почему-то всегда оказывался сильнее «борцов», и дети, потерпев поражение, затевали игры в саботаж и двурушничество.
А что же Лиза? Лиза, как и все, поиграла вначале в синие ночи, пионерские зорьки и костры, но потом ее навсегда выбрали Чайкой, и она, конечно же, начала играть в авиацию. Дети-гиганты в это время вовсю забавляли себя игрой в энтузиазм.
За моделями с их плоскостями, элеронами и пропеллерами Чайка не замечала ни сношенных башмаков, ни полинявших платьев, ни угрюмого комбинезона. Запуская хрупкую искусственную птицу, она не оставалась на поле — нет, она летела вместе с ней, вперед и выше, она чувствовала все ветры, все потоки, идущие от земли и к земле, она была там, в сухом и предельно синем небе, влекомая еще неясной, но уже прекрасной, на мечту похожей целью. И вся страна была уже на крыльях, пока еще фанерных, бумажных и алюминиевых, но в институтах уже работали над сортами хлеба, растущего то ли прямо в булках, то ли кустами подобно винограду, и под этот невиданный хлеб, под воздушные города, под торжество победившего социализма новый тип человека зрел в пробирной тишине лабораторий — Homo aerus — специальной породы — окрыленной.
Взлетая мыслью ввысь и покоряя небо, Чайка как-то пропустила момент, когда она оказалась у тетки, а та ей все пыталась объяснить, куда затерялись ее родители, что было Чайке в общем-то неинтересно; родители затерялись для Чайки давно, когда она еще Лизой была и канючила, чтоб папа взял ее на горки, но папа спешил в агитбригаду, а мама, спихнув ее ворчливой бабке, упархивала в кружок красного ткачества. Бабка же беспрестанно доводила ее разговорами о боге и раздражала какой-то поповской темнотой, висевшей в углу и чадящей плохим салом… и довела: Чайка выкурила из дома этот опиум для народа, основательно поработав топориком над темной доской. Бабка ее прокляла и с тех пор стала побаиваться, при каждом ее появлении испуганно вздрагивая и крестясь, и прямо в глаза уж более не смотрела — на сторону воротила, ну и за свое, конечно, — крестилась. От этой дурной привычки Чайка ее так и не отучила.
…Тетка купила ей новое мадаполамовое платье, блестящие ботики, себе — бутылку водки, позвала за стол, заставила надеть платье, причесаться — поохала, удивляясь ее быстро растущим грудям, подвела к зеркалу.
Чайка вначале подумала, что тетка ее разыгрывает — налепила поверх стекла афишу — так неожиданно из мутноватого мира Зазеркалья вынырнула белокурая красотка, копия сразу двух кинозвезд, немецкой и нашей, советской, которая начинала покорять горизонты всенародной любви тем, что для ткачих она была ткачихой, трактористы видели в ней мечту механизатора, ученым актриса казалась коллегой, а революционерам боевой подругой, — но не только на поля в аудитории и цеха заглядывала эта звезда — перигеем ее небесного хода было схождение в хлев, к свиньям, в ужасы откорма и рекордных убийств.
Тетка была удивлена сама не меньше, чем Чайка, она даже забыла, для чего водка на столе и весь этот маскарад, «я покажу тебя режиссеру, — первым делом сказала она и только после второй рюмки вспомнила:
— значит… родители твои… на Север уехали… осваивать».
Чайка восприняла новость на редкость спокойно, только из школы, где она была примерной ученицей, пришлось уйти, труднее было скрыть, куда, а еще труднее отбиться от обнаглевшего физкультурника, решившего, что раз «чеэскаэрка», то и дозволено все.