— Знает! — уверенно сказал немец. Он, видно, понимал по-латышски и внимательно слушал этот короткий допрос. Приеде обратил внимание на то, что ничего во время допроса не записывалось. Должно быть, немцы постепенно утрачивали свою аккуратность. Возможно, его и расстреляют, как неизвестного.
Оберст, побагровев, встал из-за стола, закричал:
— Знает сволочь, но не говорит! А знает он многое! Он знает, как фамилия его командира, с каким заданием они летели.
Он словно бы все распалял и распалял себя этими короткими фразами, вот он уже сделал несколько шагов, вот надвинулся на Приеде, как гора, взмахнул рукой, голова Приеде мотнулась, как будто ее оторвало, и он рухнул.
Били его долго. Сначала офицер, потом солдат. Открывая глаза, Приеде видел скучающее лицо эсэсовца-латыша и все время держал в уме одно: «Я не знаю Августа! У меня свое задание!»
Он так запомнил все, что хотел сказать, что когда его облили водой и посадили к стене, на все вопросы отвечал одно:
— Я не знаю офицера. У меня свое задание!
Оберст приказал солдату привести в комнату второго советского парашютиста. Вот тогда Приеде и увидел своего командира.
Два солдата втолкнули связанного Августа в комнату да так и остались стоять рядом, уткнув ему в спину свои автоматы. И хотя руки Августа были связаны, левое плечо прострелено — рукав гимнастерки был оборван и этим рукавом перевязана рана, — хотя был Август бел, как меловая бумага, все-таки охранявшие солдаты боялись его. И Приеде, взглянув на солдат, скривил разбитые губы в усмешке — здорово же отделал их Август! Нет, командир не попался, как дурак, он отбивался, сколько достало сил, а сил ему было не занимать, — вот и скосоротил морды обоих солдат, да видно, добавил еще и другим, потому что из-за окна доносились немецкие вопли: «Доктора!» — «Зачем ему доктор? Ему нужны два могильщика!» — «Где ваш офицер?» — «Его несут на носилках, у него прострелена грудь!»
Оберст, обращаясь к эсэсовцу-латышу, сказал:
— Возьмите их к себе в команду, тщательно разберитесь с ними, изучите захваченные шифры и коды. Эти оболтусы должны искупить свою вину перед великой Германией, работая на рации под нашу диктовку.
Произнеся последние слова, он как-то подобрался, выпятил свою петушиную грудь, вздернул подбородок, словно пытался подчеркнуть победу над двумя советскими парашютистами-разведчиками:
— Уведите их. У меня много других дел! — но, взглянув на гордое лицо Августа, стоявшего с поднятой головой, изменил свое решение. — Впрочем, этого пока оставьте здесь! Он, видимо, еще не все понял из-за моего плохого знания латышского языка! — с издевкой добавил он.
Солдаты подхватили Приеде под мышки и поволокли из комнаты. Он еще услышал тупые удары, падение тяжелого тела, немецкую и латышскую брань, потом его начало тошнить, и он потерял сознание.
Очнулся он в каком-то хлеву. Долго лежал в оцепенении, потом попытался повернуться и застонал. Ему стало так жалко себя и своей недожитой жизни, что он заплакал, всхлипывая, как ребенок. И услышал усталый глухой голос:
— Перестаньте, Приеде! Это не к лицу солдату…
Август лежал тут же, в другом углу хлева, под маленьким оконцем, зарешеченным крест-накрест двумя полосами железа. За этим грубым крестом светилось тусклое небо, и по небу ходили далекие отсветы сполохов. Оттуда, из-под далекого неба слышались артиллерийские раскаты, но они были так далеки, что нельзя было и подумать: «Меня спасут!»
Приеде подполз к Августу, разглядел в полумраке растерзанную его фигуру, задал нелепый вопрос:
— Вас тоже били?
— Нет, гладили, — насмешливо ответил Август.
— Простите, товарищ командир…
— Это уже не имеет значения! — непонятно сказал Август.
Он лежал, вытянувшись, примостив голову повыше, и дышал с присвистом, но Приеде все равно чудилась огромная сила в нем. Приеде спросил о том, что сверлило его мозг, как гвоздь:
— Как может латыш, пусть он самый заядлый националист, носить форму немецкого офицера? Как у него рука подымается избивать своих соотечественников! Непостижимо, просто непостижимо!
— А, этот офицер! — догадался Август. — Обычная история, Приеде, самая что ни на есть обыкновенная. Мы выросли на одной земле, но взгляды на вещи у нас разные. Подонки, вроде этого офицера, всеми силами, пусть хоть с помощью фашистов, пусть хоть с помощью капиталистов, стремятся сохранить старое. Мы же боремся за утверждение нового. Они служат злу, мы — добру. Они служат войне, мы проливаем свою кровь, чтобы ее никогда не было на земле! Они сотрудничают с оккупантами для того, чтобы насильственно продлить век капитализма. Нам с тобой пришлось пойти в логово врага для того, чтобы помешать этому!
Приеде, слушая Августа, только вздыхал. А командир усмехнулся каким-то своим воспоминаниям, и по его измученному лицу скользнула злая гримаса.
Приеде грустно сказал:
— Вот таким ублюдкам порой удается спрятаться от справедливой кары народа и найти новых хозяев! А нам, видно, уже не удастся, командир, уйти из этой проклятой ловушки! И это перед самым освобождением.
— Оставь, Приеде! — резко перебил его Август. — Коммунисты никогда не сдаются!
— Я не коммунист, товарищ командир, — робко ответил Приеде, и не понятно было, оправдывает ли он этим свое неверие в будущее или сожалеет, что нет у него такой неукротимой силы жизни, какую он видел в своем командире.
— Жаль! — коротко ответил Август.
И Приеде невольно подумал, что командиру было бы в сто раз легче, если бы рядом с ним в этот самый трудный час его жизни, накануне смерти, был кто-нибудь из тех, с кем он с такой страстью строил будущую Латвию. Им бы, наверно, было что вспомнить, чем погордиться, они бы нашли слова, чтобы утешить друг друга. А что мог он? Революция в Латвии застала его мальчишкой. Юношество его прошло под грохот войны. Ничего он не успел сделать. Умные люди говорят: только тот человек выполнил свое назначение в жизни, который посадил дерево и родил сына. А он, Янис, еще и не придумал, какое бы ему дерево посадить, а девушка, которую он хотел бы видеть матерью своих детей, осталась где-то в затемненной Латвии, и всякий немец может пристрелить ее, если она еще жива.
Ему стало так жаль себя, что он нечаянно всхлипнул, потом притворился, будто закашлялся, и отвернулся от командира. Август мягко сказал:
— Ничего, Приеде, вот выберемся из этой переделки, и ты сам удивишься, какую же отличную жизнь мы построим!
Загремел замок, раздались голоса. Дверь распахнулась, в проеме выросли два силуэта. Приеде весь сжался, ожидая, что вызовут его. Август даже не шевельнулся.
Солдаты вошли, вгляделись в полумрак.
Один пнул Августа в бок, сказал:
— Ты! Шнелль! Шнелль! Бистро!
Август встал на колени, похлопал поднимавшегося Приеде по плечу, сказал:
— Держись! Их песенка спета!
С трудом поднялся, выпрямился, нырнул за низкую дверь, как в пустоту, и исчез. Дверь захлопнулась, и снова загремел тяжелый замок.
Приеде прислушивался долго, мучительно, до звона в ушах. Ничего не было слышно.
Примерно через час пришли и за ним. Он знал — это еще не расстрел.
Небо было совсем темным от низких, набухших водою туч. Сполохи, вспыхивавшие на нем, стали ярче. Приеде понял — фронт приблизился за этот день. Прожить бы еще сутки-другие, и, возможно, немцам будет не до него, они ведь тоже боятся смерти.
Его провели в штаб разведывательно-диверсионного отряда «СС-Ягдфербанд».
Офицер-латыш в немецкой форме, с которым он встретился в кабинете оберста, оглядел его залитое кровью лицо, брезгливо сказал:
— Отличный вид!. Как раз для гулянья по улице Бривибас! — поморщился, кивнул солдату: — Проводи его умыться!
Солдат вывел Приеде к колодцу. Нет, и это еще не расстрел…
Солдат полил ему голову из ведра, вода была звонкой и холодной. Приеде вытер лицо подолом своей рубашки, постоял, вдыхая воздух, пахнущий тлением. Но это был еще не тот запах, какой исходит от убитого на третий день. Он выпрямился и пошел впереди солдата обратно.
И снова увидел Августа.
Август, все еще могучий, хотя и залитый кровью с головы до ног стоял у входа в особняк оберста. Трое солдат с автоматами наизготовку охраняли его. Август улыбнулся Янису, и Приеде содрогнулся: это была дружеская улыбка, сочувствующая, даже ободряющая, а ведь Август стоял перед смертью.